A.R.E. 2020-02-12 для второго издания


Мой издатель предложил чтобы я добавил к его строкам несколько от себя. Отказаться от предложения, в создавшихся обстоятельствах, было бы неучтиво. Мир принял эту книгу весьма сердечно. Г-н Эрроусмит сообщает только о продажах в Великобритании. Один ныне удалившийся от дел представитель пиратского бизнеса в Чикаго заверил меня, что продажи в Соединенных Штатах превысили миллион. И хотя из-за того, что книга была опубликована до времен Бернской конвенции, ее публикация не принесла мне никакой выгоды, популярность и слава которые книга снискала мне среди американских читателей — актив которым нельзя пренебречь. Книгу перевели, я думаю, на все европейские языки (кроме арабского), и также на некоторые азиатские.

Книга принесла мне несколько тысяч писем — от людей молодых и людей старых; людей здоровых и людей больных; от людей веселых и людей безрадостных. Письма шли со всех уголков света, от мужчин и женщин всех стран. Даже будь эти письма единственным результатом — мне следует радоваться и гордиться, что я написал эту книгу. Я храню несколько потемневших страниц экземпляра присланных мне из Южной Африки офицером колониальных войск. Страницы были найдены в рюкзаке его боевого товарища, погибшего на горе Спион-Коп. Что еще можно сказать?

Остается только определить достоинства которые объяснили бы такой чрезвычайный успех. Я это сделать совершенно не в состоянии. Я писал книги которые, на мой взгляд, были умнее; книги которые, на мой взгляд, были смешнее. Только публика упорно предпочитает помнить меня как автора «Троих в лодке». Кое-кто из пишущих, было, предполагал, что причиной успеха книги в народе является ее пошлость и полное отсутствие юмора; однако сейчас понимаешь, что такое предположение не объясняет загадки. Искусство дурного тона может преуспевать — недолго и в узком кругу; только оно не покинет пределы этого круга на двадцать лет.

И я пришел к следующему заключению. Каким бы ни было объяснение — я имею право гордиться, что написал эту книгу. Конечно, если я ее действительно написал — я на самом деле не помню как это сделал. Помню только, что в то время ощущал себя весьма молодым и до смешного довольным собой (по причинам касающимся меня одного). Стояло лето, а летом Лондон настолько прекрасен! Он простирался под моим окном сказочным городом, окутанным золотой дымкой, — я работал в мансарде, высоко над колпаками дымовых труб; а ночью огни светились далеко внизу, и я глядел вниз словно в пещеру Алладина, заполненную драгоценностями. В те летние месяцы я и написал свою книгу — кажется я просто не мог не написать ее.

Предисловие автора ко второму изданию, 1909 год


Главное достоинство нашей книги — не в литературном стиле, и даже не в изобилии и пользе содержащейся в ней информации, а в простой правдивости. Страницы этой книги представляют собой отчет о событиях имевших место в действительности. Работа автора свелась лишь к тому чтобы их оживить, и кроме как в этом его обвинять больше не в чем. Джордж, Гаррис и Монморанси — отнюдь не поэтические идеалы, но существа из плоти и крови (особенно Джордж, который весит под 170 фунтов). Быть может другие труды превзойдут наш глубиной мысли и знанием человеческого существа; другие книги будут соперничать с нашей оригинальностью и объемом; но в том что касается безнадежной, неисцелимой правдивости — в этом ничего из на сегодня известного не сможет ее превзойти. И именно это качество более прочих придаст, как представляется, данной работе вес в глазах серьезных читателей, и повысит ценность тех поучений которые в ней приводятся.

Лондон, август 1889 года


ГЛАВА I


Три инвалида. — Страдания Джорджа и Гарриса. — Жертва ста и семи смертельных недугов. — Полезные предписания. — Средство от болезни печени у детей. — Мы решаем, что переутомились и нуждаемся в отдыхе. — Неделя в волнах над пучиной? — Джордж предлагает реку. — Монморанси заявляет протест. — Первоначальное предложение принимается большинством трех против одного.


Нас было четверо: Джордж, Уильям Сэмюэл Гаррис, я сам, и Монморанси. Мы сидели у меня в комнате, курили, и беседовали о том как были безнадежны (безнадежны с точки зрения медицинской, я имею в виду, конечно).

Все мы чувствовали себя не особо, и начинали по этому поводу нервничать. Гаррис сказал, что иногда на него находят такие необычайные припадки головокружения, что он едва соображает что делает. Тогда Джордж сказал, что у него тоже бывают припадки головокружения, и он сам едва соображает что делает. Что касается меня — у меня была не в порядке печень. Я знал, что не в порядке у меня была печень, потому что как раз прочитал рекламу патентованных пилюль от печени. В ней досконально излагались разнообразные симптомы по которым человек может определить, что у него не в порядке печень. У меня они были все.

Самое странное дело, но стоит мне прочесть рекламу патентованного лекарства, как я делаю вывод, что страдаю от той самой болезни о которой там речь, и в наиболее опасной форме. В каждом случае симптомы в точности соответствуют всем моим ощущениям.

Помнится однажды я пошел в Британский музей* — изучить вопрос насчет средства от какого-то недомогания, которое меня слегка беспокоило (кажется это была сенная лихорадка). Взявшись за справочник, я нашел все что искал. Потом, от нечего делать, начал полистывать книгу, читая про всякие заболевания. Уже не помню в какую хворь я окунулся на старте (знаю это был какой-то жуткий бич человечества), но уже к середине списка «продромальных симптомов»* меня пробрало — я же этим страдаю.

Я сидел какое-то время замороженный ужасом. Затем, в апатии отчаяния, снова начал листать. Дошел до брюшного тифа, перечитал симптомы — обнаружил, что брюшной тиф у меня, должно быть, уже несколько месяцев, а я ничего и не знаю. Мне стало любопытно чем я болен еще. Нашел пляску святого Витта — выяснил что, да, болен пляской святого Витта. Мой случай стал меня интересовать; я решил прочесать все до конца и начал по алфавиту. Прочитал про болотную лихорадку — понял, что скоро от нее свалюсь, а обострение наступит через полмесяца. Брайтова болезнь, как я с облегчением обнаружил, имелась у меня в модифицированной форме, и, с такой формой, я мог протянуть еще не один год. Дифтерия у меня, похоже, была врожденной. Холера у меня была с серьезными осложнениями. Я добросовестно пропотел над всеми буквами, и смог заключить, что у меня не было только одной болезни — воспаления коленной чашечки*.

Сначала меня это не на шутку задело; это было, так или иначе, уничижительно. Почему у меня нет воспаления коленной чашечки? За кого меня принимают? Чуть погодя, однако, моя ненасытность умерилась. Я подумал: ведь у меня были все остальные болезни известные в медицине! Мой эгоизм убавился, и я решил, что обойдусь без воспаления коленной чашечки.

Подагра, в самой злокачественной форме, меня, как получалось, просто скрутила, а я об этом не подозревал. Ятрогенный же зимос терзал меня с самого детства*. После ятрогенного зимоса в книге больше ничего не значилось, и я заключил, что у меня больше ничего нет.

Я сидел и размышлял. Насколько, должно быть, интересен мой случай с точки зрения клиники! Какое приобретение для учебы! Студентам теперь не придется проходить «больничную практику», если у них буду я. Я сам по себе — больница. Все что им будет нужно — пройти вокруг меня и пойти забрать свой диплом.

Тут мне стало любопытно — сколько еще протяну?

Я попытался себя осмотреть. Пощупал пульс. Сначала никакого пульса не было вообще. Потом он вдруг вроде забился. Я вытащил часы и засек время. Получилось сто сорок семь ударов в минуту. Я попытался послушать сердце. Я его не услышал. Оно больше не билось. Сейчас я делаю вывод, что оно все время находилось на месте, и билось, — только этот факт как-то прошел мимо меня. Я простукал себя спереди, от того что называю талией до головы, и немного с боков. Но ничего не почувствовал и не услышал. Попробовал осмотреть язык. Высунул его до предела, насколько он вообще высовывался, закрыл один глаз и попытался осмотреть другим. Мне удалось только увидеть кончик — и из этого только лишний раз убедиться, что у меня скарлатина.

Я вступил в этот читальный зал счастливым, здоровым человеком. И выполз оттуда дряхлой развалиной.

Я пошел к своему врачу. Он мой старый приятель; когда мне чудится будто я нездоров, он щупает у меня пульс, смотрит язык, разговаривает о погоде, все бесплатно — и я подумал, что если сейчас пойду к нему, то как следует отплачу. «Что нужно доктору, — решил я, — это практика. У него буду я. Такой практики как от меня он не получит и от тысячи семисот каких-нибудь банальных, заурядных больных с одной-двумя болячками на экземпляр». Итак, я пошел прямо к нему. Он спросил:

— Ну? Что у тебя?

Я сказал:

— Не буду занимать твое время, дружище, разговором о том что у меня. Жизнь коротка, и ты можешь отойти в мир иной прежде чем я закончу. Я расскажу тебе чего у меня нет. У меня нет воспаления коленной чашечки. Почему у меня нет воспаления коленной чашечки — сказать не могу. Но факт остается фактом — у меня его нет. А все остальное у меня есть.

И я рассказал ему как это открыл.

Тогда он раздел меня, осмотрел и схватил за запястье. Затем без всякого предупреждения двинул в грудь (какова подлость), и тут же боднул головой. Потом сел, выписал мне рецепт, сложил и вручил, а я положил рецепт в карман и ушел.

Рецепт я не смотрел; отнес в ближайшую аптеку и протянул аптекарю. Аптекарь прочитал его и протянул обратно. Он сказал, что такого не держит.

Я спросил:

— У вас аптека?

Он сказал:

— У меня аптека. Была бы у меня кооперативная лавка и семейный пансионат, сразу, я уж, так и быть, сделал бы вам одолжение. Но у меня всего лишь аптека, и мне такое не по зубам.

Я прочитал рецепт. В нем значилось:


Бифштекс — 1 фунт, принимать каждые 6 часов с 1 пинтой пива.

Прогулка десятимильная — 1 порц., принимать каждое утро.

Постель — 1 порц., принимать каждый вечер ровно в 11.


И не забивать голову вещами в которых не разбираешься.

Я последовал указаниям, со счастливым (для меня) результатом — моя жизнь была спасена, и продолжается до сих пор.

В данном же случае, возвращаясь к рекламе пилюль, не может быть никакой ошибки — у меня присутствовали все симптомы, основным из которых являлось «общее нерасположение к труду всякого рода».

Как я страдаю от этого — не в состоянии описать никто. Я был мучеником с младенчества. В мои мальчишеские годы заболевание не ослабевало ни на день. В те времена, конечно, никто просто не знал, что виновата печень. Медицина была далеко не такой продвинутой как сейчас, и все списывалось на лень.

— Ах ты, ленивый чертенок! — говорили мне. — А ну, вставай да займись делом!

И никто просто не знал, что я был болен.

Мне не давали никаких пилюль. Мне давали подзатыльники. И, как ни странно, эти подзатыльники — в те времена — часто мне помогали (на тот данный момент). Получалось, что один такой подзатыльник лучше действовал на мою печень, и больше стимулировал стремление выполнять что требовалось, не теряя дальнейшего времени, — чем целая коробка пилюль сегодня.

Знаете, оно часто так — простые дедовские средства порой более эффективны чем вся эта аптечная ерунда.

Мы просидели полчаса, живописуя друг другу собственные недуги. Я разъяснил Джорджу и Уильяму Гаррису как чувствую себя по утрам когда просыпаюсь; Уильям Гаррис рассказал нам как чувствует себя когда отправляется спать; а Джордж стал на каминный коврик и дал яркое, талантливое представление характеризующее его ощущения по ночам.

Джордж воображает, что болен. С ним по-настоящему никогда ничего не бывает, поверьте.

Тут в дверь постучала миссис Поппетс и спросила не пора ли подавать ужин. Мы грустно заулыбались друг другу и сказали, что по кусочку-другому проглотить попробуем. Гаррис заметил, что «немного кое-чего в желудке обычно препятствует развитию заболевания». Миссис Поппетс принесла поднос, а мы пододвинулись к столу и принялись ковырять бифштекс с луком и ревеневый пирог.

Я, должно быть, расклеился уже совершенно, так как через каких-нибудь полчаса потерял интерес к еде полностью — вещь для меня ненормальная. Я даже не притронулся к сыру.

Исполнив сей долг, мы подлили в стаканы вина, зажгли трубки и возобновили беседу о состоянии собственного здоровья. Что с нами на самом деле творилось — никто наверняка не знал, но мнение было единодушным — во всем (что бы то ни было) виновато переутомление.

— Отдых — вот что нам нужно! — заявил Гаррис.

— Отдых и полная перемена окружающей обстановки, — откликнулся Джордж. — Перенапряжение мозга привело к общему ослаблению организма. Смена окружающей обстановки, отсутствие необходимости думать восстановят умственное равновесие.

(У Джорджа есть двоюродный брат, которого в полицейский протокол обычно заносят как студента-медика; поэтому вполне естественно, что манера выражаться у Джорджа несет печать семейной склонности к медицине.)

Я согласился и предложил разыскать какое-нибудь местечко, архаическое, уединенное, в стороне от беснующейся толпы, и продремать там солнечную недельку среди сонных тропинок — какой-нибудь полузабытый уголок, сокрытый добрыми феями вдалеке от шумного мира, какое-нибудь причудливое гнездо на скале Времени, откуда вздымающийся прибой девятнадцатого столетия послышится далеким и слабым.

Гаррис сказал, что там будет болотная тоска. Он сказал, что знает какого рода местечко я имею в виду. Спать там отправляются в восемь, «Рефери» не достанешь ни за какие сокровища*, а за табаком нужно топать миль десять.

— Нет, — сказал он. — Если вам нужен отдых и перемена окружающей обстановки, лучше всего — прогулка по морю.

Против прогулки по морю я решительно запротестовал. Прогулка по морю приносит здоровью пользу когда этой прогулки у вас месяца два. Если вы собираетесь на неделю, прогулка по морю — зло.

Вы отправляетесь в понедельник. Вы одержимы идеей получить удовольствие. Вы грациозно машете на прощанье друзьям, остающимся на берегу, зажигаете свою самую большую трубку, и расхаживаете по палубе с таким видом будто вы и капитан Кук, и сэр Фрэнсис Дрейк, и Христофор Колумб всё-в-одном*. Во вторник вы жалеете, что поехали. В среду, четверг, пятницу вы жалеете, что появились на свет. В субботу вы в состоянии глотнуть бульона, сесть на палубу, и отвечать бледной, слабой улыбкой на расспросы добросердечных «ну, как вам сейчас?» В воскресенье вы уже снова передвигаетесь и принимаете твердую пищу. И в понедельник утром, когда с зонтиком и саквояжем в руке вы стоите у планшира, собираясь сойти на берег, прогулка по морю вам уже решительно нравится.

Помнится, как-то раз мой шурин отправился в небольшую прогулку по морю, поправить здоровье. Он взял место в оба конца от Лондона до Ливерпуля, и когда попал в Ливерпуль, был озабочен лишь тем как сбагрить обратный билет.

Как мне сообщали, билет предлагался повсюду с фантастической скидкой, и в итоге ушел за восемнадцать пенсов какому-то желтушечному юнцу, которому доктор как раз посоветовал море и моцион.

— Море! — воскликнул мой шурин, с чувством вкладывая билет юнцу в руку. — Да его вам хватит до гроба! А моцион! Да просто сядьте на этом корабле и сидите! Будет вам такой моцион — какого на берегу не получите хоть вы ходи колесом!

Сам шурин вернулся на поезде. Он сказал, что вполне может поправить здоровье и на Северо-Западной железной дороге.

Другой мой знакомый отправился в недельный вояж вдоль побережья. Перед отходом его посетил стюард и спросил будет ли он платить за каждый обед отдельно или заплатит сразу за всё.

Стюард рекомендовал последнее, так как это будет намного дешевле. Он сказал, что за всю неделю сразу можно уложиться в два фунта пять шиллингов. На завтрак подают рыбу и жареное мясо; ленч бывает в час и состоит из четырех блюд; обед — в шесть (суп, рыба, entr?e, жаркое, птица, салат, сладкое, сыр, десерт*); легкий мясной ужин в десять.

Мой приятель решил, что такую работу за два фунта пять шиллингов он возьмет (он едок серьезный), и выложил деньги.

Ленч подали как только они отошли от Ширнесса. Мой приятель не проголодался как думал, и удовлетворился ломтиком вареной говядины и земляникой со сливками. Весь день затем он пребывал в раздумье. Иногда ему казалось, что ничего кроме вареной говядины он не ел уже несколько недель; иногда — что жил на землянике со сливками уже несколько лет.

Равным образом ни говядина, ни земляника со сливками не обрели покоя. Им, можно сказать, не сиделось на месте.

В шесть часов его позвали обедать. Это сообщение не вызвало у него никакого энтузиазма. Но он осознавал, что некую долю двух фунтов и пяти шиллингов следует отработать, и, хватаясь за канаты и прочие элементы оснастки, спустился в буфет. Внизу его приветствовало смешанное благоухание лука, горячей ветчины, жареной рыбы и овощей. Со льстивой улыбкой к нему подошел стюард и спросил:

— Что вам принести, сэр?

— Унесите меня отсюда, — был слабый ответ.

Тогда его быстро вывели, прислонили к стене, с подветренной стороны, и оставили в одиночестве.

В продолжение следующих четырех дней он вел простую безгрешную жизнь, питаясь галетками с содовой*. К субботе он обрел самоуверенность и дерзнул отведать слабого чая с тостиком. А в понедельник уже объедался куриным бульоном. Он сошел с корабля во вторник и, когда тот, дымя, отходил от причала, посмотрел вслед с сожалением.

— Он уходит, — вздохнул мой приятель. — Он уходит. А с ним на два фунта моей еды — которая мне не досталась.

Он сказал, что если бы ему дали еще денек, он наверняка бы со всем разобрался.

Так что прогулке по морю я воспротивился. Нет, пояснил я, не ради себя. Мне никогда не бывает дурно. Но я опасался за Джорджа. Джордж заявил, что с ним все будет в порядке, и ему все очень понравится, но вот мне с Гаррисом он посоветует об этом даже не думать — так как уверен, что мы оба будем болеть. Гаррис ответил, что ему, собственно, всегда было странно — каким образом у людей получается заболевать на море. Он сказал, что люди, должно быть, делают это нарочно, из жеманства. Он сказал, что ему, собственно, часто хотелось заболеть, но никогда не получалось.

Затем он принялся травить байки о том как пересекал Канал в такую качку, что пассажиров приходилось привязывать к койкам, а на борту оставались только две живые души на ногах — он сам и капитан судна. Иногда на ногах оставались он сам и второй помощник, но всегда это был он сам и еще кто-нибудь. Если это был не он сам и еще кто-нибудь, то это был просто он сам.

Загадочный факт, но морской болезнью вообще никто никогда не страдает — на суше. На море вы натыкаетесь на целые сонмы больных, на целые пароходы. На суше я еще не встречал человека который хоть как-то себе представлял что значит страдать от морской болезни. Где эти тысячи тысяч страдальцев, которыми кишит каждое судно, скрываются на берегу — тайна.

Будь большинство человечества подобно субъекту встреченному мной однажды на ярмутском рейсе, я объяснил бы эту мнимую загадку с легкостью. Помню мы как раз отошли от саутендского пирса; он крайне опасным образом высунулся в иллюминатор. Я поспешил на помощь.

— Эй, ну-ка назад! — сказал я, тряся его за плечо. — Свалитесь за борт.

— О господи! Ну и хорошо.

Вот все что удалось из него выжать. С тем пришлось его и оставить.

Три недели спустя я встретил его в кофейне, в гостинице в Бате. Он рассказывал о своих путешествиях, и с жаром распространялся о том как обожает море.

— Как я переношу качку? — ответил он на завистливый вопрос робкого юноши. — Что ж, однажды, признаться, меня немного мутило. Это случилось за мысом Горн. Наутро судно потерпело крушение.

Я сказал:

— Простите, а не вас ли как-то немного мутило у Саутенда? Вы еще хотели оказаться за бортом.

— У Саутенда? — переспросил он с озадаченным выражением.

— Ну да. По дороге на Ярмут, три недели назад.

— Ах да! — он просиял. — Да, вспомнил! В тот день у меня была мигрень. Это, знаете ли, пикули. Таких позорных пикуль, на приличном-то пароходе, я еще никогда не пробовал! А вам их не подавали?

Что касается меня, я открыл против морской болезни превосходное средство. Нужно просто сохранять равновесие. Вы становитесь в центре палубы. Корабль вздымается и зарывается носом; вы балансируете так чтобы все время держаться прямо. Когда нос корабля поднимается, вы наклоняетесь — пока палуба почти не коснется вашего собственного. Когда задирает корму, вы откидываетесь назад. На час-другой — помогает отлично (неделю вы так, конечно, не пробалансируете).

Джордж сказал:

— Давайте махнем вверх по реке.

Он сказал, что у нас будет и свежий воздух, и моцион, и покой. Постоянная смена пейзажа займет наши умы (включая то что известно в этом смысле у Гарриса), а физическая работа поспособствует аппетиту и хорошему сну.

Гаррис заметил, что, по его мнению, Джорджу для улучшения сна трудиться не следует — это опасно. Он сказал, что не вполне понимает каким образом Джордж собирается спать больше чем спит обычно (учитывая, что в сутках всего лишь двадцать четыре часа, что зимой, что летом). И если Джордж решил-таки спать еще больше, то пусть лучше умрет, и не тратится, таким образом, на стол и квартиру.

Гаррис, однако, добавил, что река «попадает в тютельку». Я не знаю что это за «тютелька», но, как понимаю, «в тютельку» всегда что-нибудь попадает (что этим тютелькам весьма делает честь)*.

Я также считал, что река «попадает в тютельку», и мы с Гаррисом оба признали, что Джорджу пришла в голову удачная мысль. Признали мы это с некоторым удивлением — в том смысле, что Джордж вдруг оказался таким смышленым.

Предложением не был сражен один Монморанси. Вот Монморанси к реке никогда чувств не питал.

— Все это хорошо для вас, — сказал он. — Вам такое по нраву, мне — нет. Мне там делать нечего. Пейзажи не по моей части, и я не курю. Если я увижу крысу, вы не остановитесь. А если я уйду спать, вы начнете валять дурака с лодкой и плюхнете меня за борт. Я вам отвечу так: вся эта затея — полнейшая глупость.

Впрочем, нас было трое против одного, так что предложение пришлось принять.


ГЛАВА II


Обсуждение плана. — Прелести ночевки на открытом воздухе в ясную погоду. — То же — в сырую. — Принимается компромисс. — Монморанси: первые впечатления. — Не слишком ли он хорош для данного мира? — Опасения впоследствии отбрасываются как беспочвенные. — Заседание откладывается.


Мы разложили карту и стали обсуждать план.

Было решено, что мы стартуем в ближайшую субботу из Кингстона. Мы с Гаррисом выедем туда утром и возьмем лодку до Чертси, а Джордж, который не сумеет выбраться из Сити до полудня (Джордж ходит спать в банк с десяти до четырех каждый день, кроме субботы, когда его будят и выставляют за дверь в два*), встретит нас там.

Будем мы ночевать «на воздухе» или спать в гостиницах?

Мы с Джорджем были за воздух. Это ведь так привольно и первозданно, так ведь патриархально.

В сердце печальных остывающих облаков медленно угасает золотая память об умершем солнце. Тихие, как печальные дети, смолкают птицы; только жалобный крик куропатки да хриплое карканье коростеля тревожат благоговейную тишину над лоном вод, где умирающий день испускает последний вздох.

Из сумеречных лесов по берегам реки бесшумно крадется призрачное воинство Ночи, серые тени, в погоне за медлительным арьергардом света — ступая бесшумной незримой ногой по колышущимся речным травам сквозь вздыхающие тростники. И Ночь на своем мрачном троне простирает черные крылья над меркнущим миром, и из своего призрачного дворца, освещенного бледными звездами, царствует в тишине.

И мы направляем лодку в тихую заводь; палатка натянута, скромный ужин приготовлен и съеден. Набиты и закурены длинные трубки, звучит негромкой мелодией дружеская беседа. Иногда мы смолкаем, и река, играя вокруг, бормочет чудны#е сказки и тайны, поет тихонько старую детскую песню, поет уже тысячи тысяч лет, и будет петь еще тысячи тысяч лет — пока голос ее не состарится и не охрипнет. И нам, которые научились любить ее изменчивый лик, которые так часто находили на мягкой ее груди приют, нам кажется, что мы эту песнь понимаем — хотя не перескажем словами.

И мы сидим здесь, на ее берегу, а Луна, которая тоже любит ее, склоняется к ней, как сестра, с поцелуем — и обнимает своими серебряными руками. И мы смотрим как несет она свои воды, вечно поющая, вечно шепчущая, прочь, навстречу своему повелителю-Океану, — пока голоса наши не растворятся в молчании и не потухнут трубки — пока мы, в общем-то, обычные, заурядные молодые люди, не погрузимся в мысли наполовину печальные, наполовину сладостные, и говорить нам больше ни о чем не захочется — пока мы, засмеявшись, не встанем и не выбьем угасшие трубки, не скажем «спокойной ночи», и, убаюканные плеском воды и шелестом листьев, не отойдем ко сну под огромными спокойными звездами.

И нам приснится, что земля снова юна — юна и прекрасна, как была прежде чем века забот и волнений избороздили морщинами ясный лик ее, прежде чем грехи и безумства чад ее состарили любящее старое сердце ее — прекрасна, как была в те ушедшие дни когда, молодая мать, баюкала нас, чад своих, на могучей груди своей — прежде чем уловки размалеванной цивилизации увлекли нас прочь из ее любящих рук, а ядовитые смешки искусственности заставили устыдиться той непритязательной жизни которую мы с нею вели, того простого и величественного приюта — под которым столько тысячелетий назад родилось человечество.

Гаррис сказал:

— А что если пойдет дождь?

Вам никогда не одухотворить Гарриса. В нем нет никакой поэзии, нет неистовой страсти по недостижимому. Гаррис никогда не плачет «сам не зная о чем». Если глаза его полны слез, вы можете биться об заклад — он наелся сырого лука или перелил вустера на отбивную*.

Если вы окажетесь с Гаррисом как-нибудь ночью на морском берегу и воскликнете:

— Чу! Не слышишь ли? Не то ль поют русалки в глуби волнующихся вод? Иль духи скорбные то плачут песнь утопленникам в водорослей гуще бледным?

Гаррис возьмет вас под руку и ответит:

— Я знаю что это, старина. Тебя прохватило. Вот что — пойдем-ка со мной. Тут за углом я знаю местечко где можно хлопнуть просто шикарного шотландского — какого ты отродясь не пробовал. Очухаешься в два счета.

Гаррису всегда известно за углом местечко где можно хлопнуть чего-нибудь выдающегося по части выпивки. Уверен — если вы повстречаетесь с ним в раю (допустим такое возможно), он немедленно вас поприветствует:

— Я так рад, что ты здесь, старина! Я тут нашел за углом местечко где можно хлопнуть первокласснейшего нектара.

Однако в настоящем случае его утилитарный взгляд на вопрос ночевок на воздухе оказался весьма кстати. Ночевать на воздухе в дождь — неприятно.

Вечер. Вы мокрые насквозь. В лодке добрых два дюйма воды, и все мокрое. Вы находите участок берега испещренный лужами в несколько меньшей степени чем все что до сих пор видели; высаживаетесь, выволакиваете палатку, и двое из вас направляются ее ставить.

Она вся мокрая, и тяжелая, и болтается, и на вас падает, и облепляет голову, и вы сатанеете. Дождь льет не переставая. Ставить палатку достаточно тяжело даже в сухую погоду; в мокрую задача становится геркулесовой. Вам кажется, что ваш товарищ, вместо того чтобы помогать, просто издевается. Едва вы надежнейшим образом закрепляете свой край палатки, как он дергает со своей стороны и все гробит.

— Эй! — зовете вы. Что ты там делаешь?

— Это что ты там делаешь? — откликается он. — Не можешь отпустить, что ли?

— Да не тяни же! — орете вы. Осел, все угробил!

— Ничего я не угробил! — вопит он в ответ. — А ну, отпусти!

— Да говорю же тебе, все угробил! — рычите вы мечтая до него добраться, и дергаете веревку с такой силой, что у него вылетают все колышки.

— Нет, ну что за идиот проклятый! — слышите вы как он бормочет себе под нос. За этим следует свирепый рывок, и край срывается уже у вас. Вы бросаете молоток и направляетесь к своему партнеру, чтобы сообщить ему мнение в отношении происходящего. В то же время он направляется к вам с другой стороны, чтобы изложить взгляды собственные. И так вы ходите друг за другом по кругу, и сквернословите, пока палатка не рушится наземь в груду и не дает возможность увидеть друг друга поверх руин. И вы негодующе восклицаете, в один голос:

— Ну вот! Что я тебе говорил!

Тем временем третий, который вычерпывает воду из лодки себе в рукава, и который чертыхается не переставая последние десять минут, желает знать какого, к черту, дьявола вы там прохлаждаетесь, и почему сволочная палатка еще не поставлена.

В конце концов палатка кое-как установлена, и вы выгружаете вещи. Попытка развести костер безнадежна. Вы зажигаете спиртовку и теснитесь вокруг.

Дождевая вода — основной пункт меню на ужин. Хлеб состоит из дождевой воды на две трети, пирог с говядиной пропитан ей насквозь, а варенье, масло, соль, кофе — всё перемешалось с ней в суп.

После ужина выясняется, что табак мокрый и курить невозможно. Но вам повезло, и у вас есть бутыль средства которое ободряет и воодушевляет (если не переборщить). Оно возвращает вам достаточный интерес к жизни чтобы отправиться спать.

Затем вам снится, что на грудь вам уселся слон, а еще извергся вулкан и зашвырнул вас на самое морское дно (слон при этом продолжает мирно дремать у вас на груди). Вы просыпаетесь, и начинаете соображать, что произошло что-то на самом деле ужасное. Сначала вам приходит в голову, что наступил конец света. Потом вы решаете, что этого быть не может, и что это грабители и убийцы, или еще какой-то пожар, и это мнение выражаете обычным в подобных случаях образом. Однако помощи нет, и вам ясно только одно — вас топчет многотысячная толпа и вас душат насмерть.

Но, кажется, кроме вас в беде оказался кто-то еще — из-под постели доносятся его слабые крики. Решив в любом случае продать жизнь задорого, вы деретесь неистово, лупите без разбора руками-ногами, и орете как бешеный. Наконец сопротивление сломлено, и ваша голова выбирается на свежий воздух.

В двух футах смутно виднеется полуодетый головорез, который будет вас сейчас убивать; вы готовитесь к схватке не на жизнь, а на смерть — когда вас вдруг осеняет, что это Джим.

— Как, это ты? — говорит он, узнавая вас в тот же момент.

— Ну да, — протираете вы глаза. — А что случилось-то?

— Сволочная палатка, кажется, грохнулась...

— А где Билл?

Тут вы оба кричите «Билл!»; земля под вами вздымается, трясется, и придушенный голос ответствует из руин:

— Да слезьте же с моей головы, а?!

И Билл прорывается к вам — грязный, растоптанный, жалкий, в излишне агрессивном расположении духа; он явно уверен, что все подстроено.

Наутро у всех троих отсутствует голос — вы сильно простудились ночью. Вы также очень сварливы, и поносите друг друга хриплым шепотом в продолжение всего завтрака.

Таким образом, мы решили, что в ясную погоду спать будем на улице, а ночевать в отелях, гостиницах, и на постоялых дворах, как приличные люди, — в сырую (или когда надоест).

Монморанси приветствовал такой компромисс с большим одобрением. Он не вожделеет романтического одиночества — нет. Ему подавай что-нибудь шумное, и если это немного вульгарно — то тем веселей. Посмотреть на Монморанси — попросту ангел, которого ниспослали на землю, по каким-то причинам сокрытым от человечества, в образе маленького фокстерьера. Есть в нем что-то такое, этакое «ах-как-порочен-сей-мир-и-как-хотел-бы-я-что-нибудь-сделать-чтобы-он-стал-лучше-и-благороднее», которое обычно вызывает слезы у благочестивых старых леди и джентльменов.

Когда он впервые перешел на мое иждивение, я и не надеялся, что мне выпадет честь делить с ним кров долгосрочно. Бывало я садился и смотрел на него, а он сидел на коврике и смотрел на меня, и я думал: «О! Этот пес не жилец на свете. Он будет вознесен к сияющим небесам в колеснице. Да, так оно с ним и будет».

Правда когда я заплатил за дюжину уничтоженных им цыплят; когда я вытащил его, рычащего и брыкающегося, за шкирку из ста четырнадцати уличных драк; когда некая разъяренная особа предъявила мне для осмотра мертвую кошку, заклеймив при этом убийцей; когда сосед соседа подал на меня в суд за то, что я не держу на привязи злую собаку (которая загнала его в сарай с садовыми инструментами, после чего целых два часа, холодной ночью, он не смел сунуть носа за дверь); когда я узнал, что садовник тайком от меня выиграл тридцать шиллингов, поспорив сколько крыс Монморанси прикончит в контрольный срок, — тогда я стал думать, что, может быть, в этом мире ему все же позволят несколько задержаться.

Околачиваться по конюшням, собирать шайки самых отпетых псов со всего города, водить их за собой по всяким трущобам, чтобы затевать драки с другими отпетыми псами, — вот что такое идея «жизни» по представлениям Монморанси. Так что, как было сказано, предложение про отели, гостиницы, и постоялые дворы он встретил с самым горячим одобрением.

Разрешив таким образом вопрос ночлега к удовлетворению всех четверых, нам оставалось обсудить только одно: что мы с собой возьмем. Мы начали спорить, но Гаррис сказал, что на сегодня элоквенций с него достаточно, и предложил выйти опрокинуть стаканчик, сообщив, что нашел некое место, «тут через угол», где можно хлопнуть глоток ирландского — которое «стоит того».

Джордж сказал, что его мучит жажда (не помню когда бы она его не мучила); и так как я сам чувствовал, что немного подогретого виски с ломтиком лимона в моем состоянии не помешает, прения, с общей санкции, были перенесены на завтрашний вечер. Собрание надело шляпы и вышло на улицу.


ГЛАВА III


План согласуется. — Метод работы Гарриса. — Как почтенный отец семейства вешает картину. — Джордж делает благоразумное замечание. — Прелести купания ранним утром. — Приготовления на случай если мы перевернемся.


Итак, на другой вечер мы собрались снова, чтобы довести до ума наши планы. Гаррис сказал:

— Значит так. Сначала нужно решить что мы с собой берем. Джей, тащи-ка листок бумаги и записывай, а ты, Джордж, раздобудь прейскурант продуктовой лавки, и кто-нибудь дайте мне карандаш — я буду составлять список.

Вот он, весь Гаррис. Готов с охотой взять бремя чего угодно — чтобы взвалить его на чужие плечи.

Мне Гаррис всегда напоминает моего бедного дядюшку Поджера. Вы в жизни не видели как дом становится на уши когда мой дядюшка Поджер берется за какую-нибудь работу. Привезут, например, от багетчика в новой раме картину, и, пока ее не повесили, поставят в столовой. Тетушка Поджер спросит что с ней делать, а дядюшка Поджер ответит:

— Ну, это уж предоставьте мне. Пусть никто, слышите, никто об этом не беспокоится. Я все сделаю сам.

И он снимет пиджак и возьмется за дело. Он пошлет горничную купить на шесть пенсов гвоздей, а следом за ней одного из мальчишек — сообщить какого размера нужны гвозди. Постепенно он разойдется и заведет весь дом.

— Теперь, Уилл, сбегай за молотком! — закричит он. — А ты, Том, тащи линейку. Еще мне нужна стремянка, а заодно лучше и табуретка. И — Джим! — сбегай к мистеру Гогглзу и скажи ему — папа, мол, кланяется и спрашивает как ваша нога, и просит одолжить ватерпас. А ты, Мария, не уходи — мне нужно чтобы кто-нибудь посветил. И вот — когда горничная вернется, пусть снова сбегает за мотком шнура. И — Том! — где Том? — Том, давай-ка сюда, ты подашь мне картину.

Затем он поднимет картину и уронит ее. Картина вывалится из рамы, дядюшка попытается спасти стекло, порежется, и будет скакать по комнате в поисках носового платка. Платка ему не найти — платок лежит в кармане пиджака, который дядюшка Поджер снял, а куда подевался пиджак — ему неизвестно. И всему дому придется бросить поиски инструментов и пуститься на поиски пиджака, в то время как дядюшка будет плясать вокруг и мешать всем и каждому.

— И что? В целом доме никто не знает куда подевался пиджак? В жизни не видел такого сборища лопухов, честное слово. Вас тут шестеро, и никто не может найти пиджак! Пять минут не прошло как я его снял! Самое...

Тут дядюшка вскочит со стула и обнаружит, что, собственно, на пиджаке он сидел.

— Ла-адно, хватит! — завопит он. — Я и сам нашел. Чем ждать от вас, от людей, что вы его найдете, точно так можно было попросить кота.

Затем — когда на перевязку пальца будет потрачено тридцать минут, когда принесут другое стекло, инструменты, стремянку, табуретку, и свечку — он сделает еще один ход (все семейство, включая горничную и поденщицу, готовится к помощи и строится полукругом). Двоим придется держать ему табурет, третий поможет ему туда залезть и будет его там держать, четвертый будет протягивать гвоздь, пятый будет давать молоток, сам же он схватит гвоздь — и уронит его.

— Ну вот! — воскликнет он оскорбленно. — Теперь пропал гвоздь.

И нам всем придется пасть ниц и ползать чтобы гвоздь разыскать, пока дядюшка будет стоять на стуле, ворчать, и осведомляться не собираются ли его продержать в таком положении сегодня до ночи.

В конце концов гвоздь найдется, только к тому времени потеряется молоток.

— Где молоток? Куда я подевал молоток? Великие небеса! Вас тут семеро, зеваете по сторонам, и никто не знает куда я подевал молоток!

Мы найдем ему молоток. Затем он потеряет отметку, сделанную на стене в том месте куда нужно забивать гвоздь. И каждый из нас должен будет забраться к нему на стул и попытаться ее разыскать. И каждый из нас разыщет ее в новом месте. И он обзовет нас всех, одного за другим, дураками, и сгонит со стула. И он возьмет линейку и будет измерять все заново. И у него получится, что нужно разделить пополам тридцать один и три восьмых дюйма; он попробует посчитать это в уме, и ум у него зайдет за разум.

И мы все попробуем посчитать это в уме, и у каждого получится разный ответ, и мы начнем друг над другом глумиться, и в общей склоке делимое будет забыто, и дядюшке Поджеру придется мерить все заново.

На этот раз он возьмет кусок шнура. В решающий миг, когда старый дурак наклонится под углом в сорок пять градусов (пытаясь дотянуться до точки на три дюйма дальше той до которой ему вообще дотянуться), шнур соскользнет, и дядюшка рухнет на пианино — при этом внезапность с которой туловище и голова разом ударяют по каждой клавише создает сногсшибательный музыкальный эффект.

И тетушка Мария объявит, что не позволит детям стоять вокруг и слушать подобные выражения.

Наконец дядюшка Поджер снова отметит нужное место, левой рукой нацелит гвоздь, в правую возьмет молоток. С первым ударом он разобьет себе палец и с воплем выронит инструмент кому-нибудь на ногу.

И тетушка Мария кротко заметит, что когда в следующий раз дядюшка Поджер соберется забивать в стену гвоздь, то, она надеется, он предупредит об этом заблаговременно (так чтобы она смогла приготовить к отъезду необходимое, и провести недельку у матушки, пока будет забиваться гвоздь).

— А! Вы, женщины, вечно поднимаете шум по всякому пустяку, — ответит дядюшка Поджер, вставая. — А мне такая работа нравится.

Затем он предпримет другую попытку, и гвоздь со вторым же ударом уйдет в штукатурку, и с ним в придачу полмолотка, а дядюшку Поджера швырнет в стену с такой силой, что он расквасит нос почти в лепешку.

И нам снова нужно искать линейку и шнур. Делается новая дырка. Ближе к полуночи картина висит на стене (очень криво и ненадежно); стена на несколько ярдов вокруг выглядит так будто ее ровняли граблями. Каждый из нас смертельно измотан и валится с ног — каждый из нас кроме дядюшки.

— Ну вот! — скажет он, тяжело спрыгивая с табурета на мозоли поденщицы и с явной гордостью обозревая произведенный разгром. — А ведь кто-нибудь позвал бы рабочего, для такого-то пустяка!

Гаррис, я знаю, когда вырастет, станет таким же — я ему говорил. Я сказал, что не могу позволить ему брать на себя так много работы. Я возразил:

— Нет! Ты бери карандаш, бумагу, и прейскурант. Джордж пусть записывает, а делать все буду я.

От первого составленного нами списка пришлось отказаться. Было ясно, что верховья Темзы недостаточно судоходны — чтобы вместить судно которое бы справилось с грузом необходимых, как мы решили, вещей. Мы разорвали список и переглянулись.

— Так дело совсем не пойдет, — сказал Джордж. — Нужно думать не о том что нам может пригодиться, а о том без чего нам не обойтись.

Временами Джордж решительно благоразумен. Просто на удивление. Эту мысль я назвал бы подлинной мудростью — не только в отношении нашего случая, но и говоря о нашем странствии по реке жизни вообще. Как много людей в этом странствии грузят и грузят лодчонку, пока наконец не утопят ее изобилием глупостей, которые, как эти люди уверены, для удовольствия и удобства в дороге — суть самое главное, и на деле которые — бесполезный хлам.

Как они пичкают, по самую мачту, свое маленькое несчастное судно! Драгоценной одеждой, большими домами; бесполезными слугами, толпой шикарных друзей (которые за вас не дадут двух пенсов, а сами вы за которых не дадите полутора); дорогими увеселениями (которые никого не увеселяют); формальностями и манерами, претензиями и рисовкой, и — самый тяжелый, безумный хлам! — страхом того что может подумать сосед. Роскошью, которая лишь пресыщает; удовольствиями, которые только набивают оскомину; фасоном, от которого (как от того железного обруча старых времен, что надевали на преступную голову) пойдет кровь и потеряешь сознание!

Все это хлам, старина, все это хлам! Бросай его за борт. Из-за него так трудно грести, что ты валишься на веслах в обморок. Из-за него рулить так тяжело и опасно, что тебе ни на миг не оставить заботу и беспокойство, ни на миг не передохнуть в мечтательной праздности... Нет времени поглазеть на легкую рябь, скользящую по мелководью; на блестящих зайчиков, прыгающих по воде; на могучие дерева вдоль берега, зрящие в собственное отражение; на леса, все зеленые и золотые; на белые и желтые лилии, на темную волну камышей, на осоку, на кукушкины слезки, на синие незабудки...

Старина, выкидывай хлам за борт! Пусть ладья твоей жизни будет легкой, и пусть в ней будет только необходимое — скромный дом и несложные радости; пара друзей, которых стоит называть друзьями; тот кого любишь ты и кто любит тебя; кошка, собака, трубка-другая; сколько надо еды и сколько надо одежды (и чуть больше чем надо питья, ибо жажда — страшная вещь).

И ты увидишь, что лодку теперь легче вести, и что теперь ее не тянет перевернуться. А если она все-таки перевернется, так пусть — простой и добротный скарб не боится воды. И ты найдешь время на размышления и на труд — на то чтобы упиваться сиянием жизни; на то чтобы слушать Эолову музыку, которую ветер Всевышнего извлекает из струн людских душ вокруг*; на то чтобы...

Прошу прощения. Я что-то забылся.

Итак, мы поручили список Джорджу, и он начал:

— Палатку мы брать не будем. Возьмем лодку с тентом. Это гораздо проще, да и удобнее.

Идея показалась толковой, и мы ее приняли. Не знаю видели вы когда-нибудь такую вот штуку. Вы закрепляете над лодкой железные дуги, поверх которых натягиваете огромный брезент, закрепляете его снизу со всех сторон от носа до самой кормы, и он превращает лодку в подобие домика, что очень уютно (хотя душновато; но каждая вещь имеет свои недостатки, как сказал один человек когда у него умерла теща, а его заставили оплачивать погребение).

Джордж сказал, что в таком случае нам нужно взять плед (на каждого), фонарь, кусок мыла, щетку, гребенку (на всех), зубную щетку (на каждого), тазик, зубной порошок, бритвенный прибор (не правда ли похоже на урок французского?), и пару больших купальных полотенец. Я заметил, что люди всегда делают колоссальные приготовления когда собираются куда-нибудь к водоему. И толком никогда не купаются когда приезжают.

И так бывает всегда когда вы собираетесь на побережье. Пакуясь в Лондоне, я каждый раз уверяю себя, что по утрам буду вставать пораньше и перед завтраком окунаться. И благоговейно укладываю в чемодан пару купальных трусиков и купальное полотенце. (Я всегда беру красные купальные трусики. В красных купальных трусиках я себе очень нравлюсь — они так идут под мой цвет лица.) Но когда я добираюсь до моря, то уже почему-то не чувствую, что эти утренние купания мне нужны в той степени как были в городе.

Напротив, я чувствую, что меня тянет валяться в постели до последней минуты, и потом сразу спуститься к завтраку. Раз или два добродетель все-таки торжествует. Я встаю в шесть, кое-как одеваюсь, беру купальные трусики, беру полотенце — и угрюмо ковыляю к морю. И я не в восторге.

Для меня как нарочно запасают особенно пронизывающий восточный ветер, который только и ждет чтобы я вышел купаться с утра пораньше; выковыривают все треугольные камни и кладут сверху; натачивают булыжники и присыпают края песком (чтобы я не увидел); берут море и оттаскивают его на две мили (чтобы я, дрожа и обхватив плечи руками, скакал по щиколотку в воде). А когда я до моря все-таки добираюсь, оно ведет себя вызывающе, просто оскорбительно.

Огромная волна хватает меня, и со всей возможной жестокостью сажает швырком на булыжник — приготовленный как раз для меня. И — прежде чем я успею сказать «Ай! Ой!» и выяснить что случилось — она возвращается и утаскивает меня в глубь океана. Тогда я бешено стремлюсь к берегу, уже не чая увидеть дом и друзей, и горько раскаиваюсь, что не жалел сестренку в мальчишеские годы (в мои мальчишеские годы, я имею в виду). И как раз когда я оставляю надежду, волна удаляется, бросив меня на песке, распластанного морской звездой. И я поднимаюсь, оглядываюсь, и вижу, что сражался за жизнь над глубиной в два фута. Тогда я скачу назад, одеваюсь, и приползаю домой — где вынужден изображать, что в восторге.

И вот теперь мы рассуждаем так будто собираемся устраивать дальний заплыв каждое утро.

Джордж сказал, что ведь это так здорово — свежим утром проснуться в лодке и окунуться в прозрачную реку. Гаррис добавил, что ничто не улучшает аппетит так хорошо как купание перед завтраком. Он сказал, что лично у него от купания перед завтраком аппетит всегда улучшается. Тогда Джордж заявил, что если Гаррис будет есть больше обычного, он сам будет против того чтобы Гаррис купался вообще.

Он сказал, что адской работы и без того предстоит достаточно — тянуть против течения провиант необходимый для прокормления Гарриса.

Я, однако, обратил внимание Джорджа на такую постановку вопроса: ведь насколько приятней будет иметь Гарриса в лодке чистым и свежим (пусть даже придется взять несколько лишних центнеров провианта). Джорджу пришлось рассмотреть дело с моей точки зрения, и возражения против купания Гарриса он отозвал.

Мы наконец согласились на том, что возьмем три купальных полотенца, чтобы никто никого не ждал.

Насчет одежды Джордж заявил, что пары фланелевых костюмов нам хватит. Ведь мы сможем постирать их в реке, сами, когда они запачкаются. Мы спросили его: пытался ли он когда-нибудь стирать фланелевые костюмы в реке, сам? — на что он ответил: «Ну, не то чтобы сам, но знаю кое-кого кто пробовал, и это было довольно просто». И мы с Гаррисом имели слабость представить, что он знал о чем говорил, и что трое приличных молодых людей, не имеющих ни влияния, ни высокого положения в обществе, без какого-либо опыта в стирке, на самом деле способны отмыть в водах Темзы свои рубашки и брюки с помощью куска мыла.

В грядущем нам было суждено узнать (когда было уже слишком поздно) каким жалким самозванцем оказался Джордж, который на этот счет однозначно ничего не смыслил. Видели б вы нашу одежду после... Но, как пишут в грошовых бульварных романах, мы «забегаем вперед».

Джордж убедил нас захватить смену белья и вдоволь носков (на случай если мы перевернемся и нужно будет переодеться), а также вдоволь носовых платков (они пригодятся протирать вещи), и еще кроме спортивных туфель — пару кожаных башмаков (они будут нужны на случай если мы перевернемся.


Глава IV


Вопрос пропитания. — Возражения против керосина как среды обитания. — Преимущества сыра как дорожного спутника. — Мать семейства покидает домашний очаг. — Дальнейшие приготовления на случай если мы перевернемся. — Я укладываю вещи. — Окаянность зубных щеток. — Джордж и Гаррис укладывают вещи. — Безобразное поведение Монморанси. — Мы удаляемся на покой.


Затем мы стали обсуждать вопрос пропитания. Джордж сказал:

— Начнем с завтрака. (Джордж — сама методичность.) Значит так, на завтрак мы возьмем сковородку...

Гаррис сказал, что сковородки не усваиваются, но мы попросту предложили ему не притворяться ослом, и Джордж продолжил:

— Чайник для кипятка, чайник для заварки, спиртовку. И никакого керосина, — добавил он с многозначительным взглядом.

И мы с Гаррисом согласились.

Как-то раз мы брали керосинку, но, что называется, «с тех пор зареклись». Всю неделю мы прожили словно в керосиновой лавке. Керосин просачивался. Я не знаю что еще может так просачиваться, как керосин. Мы держали его на носу, и оттуда он просочился к рулю, и насытил всю лодку со всем содержимым, и расплылся по всей реке, и пропитал весь пейзаж, и изгадил всю атмосферу. Порой дул западно-керосиновый ветер, в другой раз — восточно-керосиновый ветер, временами — северно-керосиновый, или, может быть, южный... Только возникал ли он во льдах Арктики, или зарождался в глуши пустынных песков — все равно, сюда он являлся под тяжким бременем керосина.

И этот керосин просачивался до небес и разрушал закат. А что касается лунного света — от лучей решительно несло керосином.

В Марло мы попытались от него избавиться. Оставив лодку у моста, мы, чтобы спастись, пересекли весь город. Но керосин преследовал нас. Весь город был залит керосином. Мы проходили около церкви по кладбищу, и нам показалось, что покойников хоронят здесь в керосине. Хай-стрит провоняла керосином насквозь; мы поражались тому как люди вообще здесь живут. Милю за милей мы топали по дороге на Бирмингем, только напрасно — вся округа была пропитана керосином.

В конце поездки мы встретились в полночь на пустыре, под развороченным молнией дубом, и поклялись страшной клятвой (всю неделю мы сквернословили на этот счет обычным обывательским образом, но данный случай требовал особенного уважения) — поклялись страшной клятвой никогда, никогда, никогда больше не брать с собой керосина в лодку (от блох, само собой, не считается).

Таким образом, в нашем случае мы ограничились денатуратом. Да и тот — гадость порядочная. У вас будет денатурированный пирог и денатурированное печенье. Но денатурат полезнее керосина, когда принимаешь внутрь в больших количествах.

Дальше на завтрак Джордж предложил грудинку и яйца (которые легко приготовить), холодное мясо, чай, хлеб с маслом, варенье. К ленчу, заявил Джордж, у нас будет печенье, холодное мясо, хлеб с маслом, варенье — но никакого сыра. Сыр, как и керосин, себя значительно переоценивает. Подавай ему лодку всю целиком. Он распространяется по корзине и придает сырный дух всему содержимому. Вам не сказать что именно вы принимаете в пищу — яблочный пирог, немецкую сосиску, или клубнику со сливками. Все это кажется сыром. Слишком уж много в нем благоухания.

Помню как-то раз мой приятель купил в Ливерпуле пару головок сыра. Сыр был великолепный — зрелый, выдержанный, с ароматом в двести лошадиных сил, который с гарантией действовал в радиусе трех миль, и валил человека с ног на расстоянии двухсот ярдов. Я был тогда в Ливерпуле, и приятель попросил меня, если не возражаю, забрать сыр с собой в Лондон. (Сам он вернется не раньше чем через пару дней, а сыр, как он думает, так долго хранить нельзя.)

— С удовольствием, дружище, — сказал я. — С удовольствием.

Я заехал за сыром и увез его в кэбе. Это была развалюха, влекомая кривоногим задыхающимся лунатиком, которого владелец в разговоре со мной, поддавшись воодушевлению, наименовал лошадью. Сыр я положил наверх. Мы стартовали с прытью лестной для быстрейшего из когда-либо построенных паровых катков, и все шло превесело, как на похоронах, пока мы не свернули за угол. Ветер понес запах сыра к нашему скакуну. Он восстал ото сна, и, фыркнув от ужаса, прянул со скоростью трех миль в час. Ветер продолжал дуть в его направлении. Мы еще не добрались до конца улицы, как он выкладывался почти на четырех милях в час, без труда обставляя калек и тучных пожилых леди.

Чтобы остановить его у вокзала, наряду с собственно кучером потребовалось двое носильщиков. И я не думаю, что им удалось бы это осуществить, не решись один малый перевязать животному нос носовым платком и зажечь кусок оберточной бумаги.

Я взял билет и, со своим сыром, гордо промаршировал на платформу. Люди уважительно расступались по сторонам. Поезд был переполнен, и я оказался в купе где уже разместились семеро. Некий сварливый старый джентльмен стал возражать, но я все же забрался, положил сыр на сетку, с любезной улыбкой втиснулся на диван, и сказал, что денек выдался теплый.

Прошла пара минут, и старый джентльмен начал ерзать.

— Что-то здесь душно, — сказал он.

— Просто задохнуться, — сказал господин напротив.

И они оба стали принюхиваться. С третьего нюха у них засверкало в глазах, они поднялись и без дальнейших ремарок вышли. Затем поднялась тучная леди, и, заявив, что изводить таким образом приличную замужнюю женщину просто постыдно, собрала чемодан, восемь пакетов, и вышла.

Осталось четверо. Какое-то время они сидели, пока внушительный джентльмен в углу (который, судя по костюму и общему виду, принадлежал к мастерам похоронного дела) не сообщил, что это наводит его на мысль о мертвом ребенке. Тогда трое других попытались выйти все сразу и ушиблись в дверях.

Я улыбнулся черному джентльмену и сказал, что, похоже, купе нам досталось двоим; он засмеялся, отметив, что некоторые делают из мухи слона. Но даже он стал приходить в загадочное уныние, когда мы тронулись; и я, уже около Крю, предложил сходить выпить. Он согласился, и мы протолкались в буфет, где в продолжение четверти часа вопили, топали, махали зонтиками — после чего, наконец, объявилась молодая особа и спросила не надо ли нам чего.

— Вам что? — спросил я, обернувшись к товарищу.

— Прошу вас, мисс, на полкроны чистого бренди, — отвечал он.

И, выпив свой бренди, он тихонько перебрался в другое купе, что с его стороны, я так считаю, было бесчестно.

За Крю я располагал купе целиком, хотя в поезде было битком. Когда мы тормозили на станциях, народ, увидев мое пустое купе, ломился в него. «Ну-ка, Мария, сюда! Тут полно места!» — «Порядок, Том! Едем здесь!» — кричали они. И они бежали, с тяжелыми сумками, и дрались у дверей чтобы забраться первыми. И кто-нибудь открывал дверь, и залезал на подножку, и падал в объятия стоящего за спиной. И все они врывались, нюхали, выползали, и протискивались в другие купе (или доплачивали и ехали первым классом).

С Юстонского вокзала я отвез сыр к приятелю домой. Его жена, войдя в комнату, с минуту принюхивалась. Потом сказала:

— Что это? Не скрывайте от меня ничего.

Я сказал:

— Это сыр. Том купил его в Ливерпуле и попросил привезти с собой.

И я добавил, что, надеюсь, она понимает, что я-то здесь ни при чем.

Она сказала, что в этом уверена, но с Томом, когда он вернется, на этот счет еще побеседует.

Мой приятель задержался в Ливерпуле дольше чем ожидал. И три дня спустя, когда он так и не возвратился, его благоверная прибежала ко мне.

— Вам Том что-нибудь говорил насчет этого сыра? — спросила она.

Я ответил, что он распорядился держать его в прохладном месте, и чтобы до него никто не дотрагивался.

— Ну, это вряд ли... Он его нюхал?

Я ответил, что, видимо, да, и добавил, что сыр этот, похоже, ему очень дорог.

— Вы думаете он расстроится, — спросила она, — если я дам соверен* чтобы этот сыр увезли и где-нибудь закопали?

Я сказал, что, как думаю, на лице Тома больше никогда не засияет улыбка.

Тут ее осенила идея. Она предложила:

— А может быть он пока полежит у вас? Давайте я его вам пришлю!

— Сударыня, — отвечал я. — Лично я люблю запах сыра, и на давешнюю поездку из Ливерпуля всегда буду оглядываться как на счастливое завершение приятного отпуска. Но в этом мире мы должны считаться с другими. Леди под чьим кровом я имею честь проживать — вдова, и, не исключено, может быть, сирота. Она решительно, я бы сказал — красноречиво возражает против того чтобы ее, как она называет, «водили за нос». Присутствие сыра принадлежащего вашему мужу у себя в доме она, как я чувствую инстинктивно, расценит именно таким образом. Но да не будет сказано никогда, что я вожу за нос вдов и сирот!

— Ну, что же тогда, — вздохнула жена моего приятеля, поднимаясь. — Все что могу сказать — я забираю детей и переезжаю в гостиницу, на все время пока этот сыр не съедят. Я отказываюсь находиться с ним под одной крышей.

Она сдержала слово, оставив жилье на попечение домработницы, которая, будучи спрошена способна ли выдержать запах сыра, спросила в ответ «Какой такой запах?», и которая, когда ее подвели к сыру и приказали нюхнуть как следует, заявила, что чувствует слабый аромат дыни. Отсюда было сделано заключение, что данная атмосфера значительного вреда ей не причинит, и ее не забрали.

Счет за гостиницу составил пятнадцать гиней; мой друг, подведя общий итог, подсчитал, что сыр обошелся ему в восемь шиллингов и шесть пенсов за фунт*. Он сказал, что хоть и любит сыр горячо, такое ему не по средствам. И он решил избавиться от него. Он выбросил его в канал. Но продукт пришлось выловить, потому что лодочники с барж стали жаловаться. Они говорили, что у них начались обмороки. Тогда, после этого, одной темной ночью он взял сыр и подбросил в приходской морг. Но следователь по убийствам этот сыр обнаружил и устроил страшную суету. Он заявил, что кто-то задумал оставить его без хлеба, и воскрешает покойников.

Мой друг, наконец, избавился от этого сыра забрав в приморский городок и закопав там на берегу. Местечко приобрело сущую славу. Приезжие говорили, что никогда раньше не замечали какой сильный тут воздух. Хилогрудые и чахоточные толпились там потом несколько лет.

Поэтому, как бы я сыр ни любил, я признал, что Джордж прав отказываясь брать даже кусочек.

— Чая у нас не будет, — сказал Джордж (здесь лицо Гарриса омрачилось). — Но будет обильная, сытная, славная, шикарная трапеза в семь — обед, чай, и ужин сразу.

Гаррис приободрился. Джордж предложил пирог с мясом, пирог с фруктами, холодное мясо, помидоры, фрукты, и зелень. Для питья мы берем некую диковинную липкую субстанцию, которую приготовляет Гаррис (вы разбавляете ее водой и называете лимонадом), вдоволь чая, и бутыль виски — на тот случай, как заявил Джордж, если мы перевернемся.

Кажется мне Джордж слишком много твердит, что мы можем перевернуться. Кажется мне с таким настроением отправляться в дорогу — неправильно.

Но я рад, что мы берем виски.

Ни пива, ни вина мы не берем. Брать их с собой на реку — ошибка. От них сонливо и тупо. Принять стаканчик-другой слоняясь по городу и глазея на девушек — очень даже неплохо. Но не вздумайте пить когда солнце печет голову, а впереди — тяжкий труд.

Прежде чем распрощаться, мы составили список вещей которые наметили взять. Список получился длиннехонький. Назавтра (в пятницу) мы свезли весь перечень в одно место, и вечером собрались чтобы уже паковаться. Мы раздобыли большой кожаный саквояж — для одежды, и пару корзин — для продовольствия и посуды. Сдвинув стол к окну, мы сгрудили все барахло посреди комнаты в кучу, расселись вокруг и стали на нее смотреть.

Я сказал, что упаковкой займусь сам.

Я весьма горжусь тем как это у меня получается. Упаковка — одна из тех многих вещей в которых я смыслю больше кого бы то ни было. (Меня порой удивляет как много таких вещей существует.) Я внушил данный факт Джорджу и Гаррису, и заявил, что им лучше предоставить все дело мне целиком. Они встретили предложение с какой-то странной готовностью. Джордж закурил трубку и развалился в кресле, а Гаррис взгромоздил ноги на стол и запалил сигару.

Это было вовсе не то на что я рассчитывал. Я-то, понятное дело, имел в виду, что буду руководить работой; то есть чтобы Джордж с Гаррисом под моим началом гоняли лодыря, а я их то и дело отпихивал: «Эх вы...» — давая им, так сказать, мастер-класс. Своим же пониманием вопроса они меня просто взбесили! Меня больше ничто так не бесит, как зрелище человека который сидит и ничего не делает — когда что-то делаю я.

Как-то раз я жил с одним типом который доводил меня таким образом до осатанения. Развалится себе на диване и будет таращиться день напролет как я занимаюсь делами; будет водить за мной глазами по комнате куда бы я ни направился. Он говорил, что наблюдение за моей возней действует на него поистине благотворно. Он говорил, что начинает осознавать тот факт, что жизнь есть не праздная дрема, которую следует проводить зевая и изнывая от скуки, но благороднейшая задача, полная долга и суровой работы. Он говорил, что теперь часто задается вопросом — как же коротал свои дни прежде, еще не встретив меня, и не имея возможности лицезреть как кто-то работает?

Нет, я не таков. Я не могу сидеть сиднем и наблюдать как кто-нибудь надрывается. Мне нужно встать, мне нужно руководить, мне нужно ходить вокруг засунув руки в карманы и говорить ему что и как. Это моя деятельная натура. Тут ничего не поделаешь.

Однако я смолчал и стал паковаться. Пришлось потрудиться больше чем я сначала предполагал, но с саквояжем я все-таки справился, уселся верхом и перетянул ремнем.

— А ботинки ты не собираешься класть? — спросил Гаррис.

Я оглянулся и обнаружил, что забыл положить ботинки. Вполне в духе Гарриса. Не мог, конечно, сказать даже слова, пока я не закрыл саквояж и не затянул ремень. А Джордж захихикал — этим своим раздражающим, глупым, придурочным, идиотским хихиканьем. Они доводят меня просто до исступления.

Я открыл саквояж и уложил ботинки. И тут, когда я собрался закрыть его снова, меня осенила ужасная мысль. А зубную щетку я положил?! Просто не понимаю как оно так получается, только я никогда не уверен положил ли зубную щетку в багаж.

Зубная щетка — такая штука которая истязает меня в поездках и превращает жизнь в наваждение. Ночью мне снится, что я забыл ее положить; я просыпаюсь в холодном поту и вскакиваю чтобы ее отыскать. А утром кладу ее в чемодан еще не почистив зубы, и мне приходится вываливать все назад чтобы эту сволочь достать. И каждый раз получается так, что сначала я выверну весь багаж, и она там будет последней. Потом я уложу все заново, а про нее забуду, и в самый последний момент мне придется мчаться за ней наверх, и везти на вокзал завернув в носовой платок.

Разумеется мне и сейчас пришлось вывернуть все что вообще выворачивалось, и, разумеется, я ничего не нашел. Я перетряс все вещи до состояния в котором они должны были находиться прежде чем был сотворен мир, когда властвовал хаос. Понятное дело щетки Джорджа и Гарриса мне попадались раз по восемнадцать — не было только моей. Я стал укладывать вещи обратно, одну за другой, поднимая каждую и перетряхивая. Щетка оказалась в ботинке. Я перепаковал все заново.

Когда я закончил, Джордж спросил положил ли я мыло. Я сказал, что мне наплевать положил я мыло или не положил. Затем захлопнул саквояж и перетянул ремнем. Правда выяснилось, что я сунул туда кисет, так что пришлось открывать саквояж снова. В общем, с саквояжем было покончено в пять минуть одиннадцатого. А еще оставались корзины. Гаррис заметил, что выезжать нам через каких-нибудь двенадцать часов, и что остальное, наверно, пусть лучше доделают они с Джорджем. Я согласился и сел. Теперь делали ход они.

Принялись они беззаботно; очевидно намереваясь показать мне как это делается. Я не стал комментировать. Я только ждал. Когда Джорджа повесят, самым дрянным упаковщиком в этом мире останется Гаррис. Я смотрел на груды тарелок, чайников, чашек, бутылок и кувшинов, кексов и пирогов, помидоров, спиртовок, и т.д. и т.п. — и чувствовал, что готовится нечто захватывающее.

Оно и случилось. Начали они с того, что разгрохали чашку. Это было первое что они сделали. Они сделали это только чтобы показать что умеют — чтобы разогреть интерес.

Затем Гаррис плюхнул на помидор банку с земляничным вареньем, помидор превратился в кашу, и им пришлось выскребать его чайной ложкой.

Затем пришла очередь Джорджа, и он наступил на масло.

Я ничего не сказал. Я только подошел ближе, уселся на край стола и стал наблюдать. Это выводило их больше любых моих слов — я осязал это. Это их нервировало и возбуждало. Они наступали на вещи, убирали их в сторону, а потом, когда было нужно, не могли их найти. Они положили пироги на дно, сверху наставили тяжестей, и превратили пироги в лепешку.

Солью они засыпали все, а что касается масла!.. В жизни не видел чтобы два человека так хлопотали с куском масла на шиллинг два пенса. Когда Джордж соскреб его с тапочка, они попытались запихать его в чайник. Оно не влезало, а что все-таки влезло — не вылезало обратно. В конце концов они его отскоблили и положили на стул. Гаррис на него сел, масло прилипло к Гаррису, и они стали искать его по всей комнате.

— Клянусь я положил его на этот вот стул, — сказал Джордж, уставившись на пустое сиденье.

— Да я и сам это видел, — откликнулся Гаррис, — вот только что!

Тогда они снова закружили по комнате в поисках масла, а потом опять сошлись в середине и уставились друг на друга.

— В жизни не видел ничего более странного, — сказал Джордж.

— Просто непостижимо! — кивнул Гаррис.

Затем Джордж зашел Гаррису в тыл и увидел там масло.

— Оно что — тут было все время? — воскликнул он возмущенно.

— Где? — закричал Гаррис, оборачиваясь назад.

— Да стой ты спокойно! — взрычал Джордж, срываясь за ним.

И они счистили масло, и положили его в заварочный чайник.

Монморанси, разумеется, находился в гуще событий. Амбиции жизни у Монморанси заключаются в том чтобы попадаться под ноги и навлекать на себя проклятия. Если ему удается пробраться туда где он не нужен в особенности, осточертеть до предела, выбесить всех и каждого, заставить швырять себе в голову различные вещи — тогда он считает, что день у него попусту не пропал.

Добиться того чтобы кто-нибудь об него споткнулся и костерил час напролет — вот высочайшая цель и смысл его жизни. И когда ему удается достичь в этом успеха, его самомнение становится совершенно невыносимым.

Он являлся и садился на вещи — как раз когда их нужно было укладывать. Он трудился с навязчивым убеждением, что Джорджу или Гаррису, когда те протягивали за чем-нибудь руку, всякий раз был необходим именно его мокрый холодный нос. Он сунул лапу в варенье; измотал все чайные ложки; дал понять, что лимоны — это на самом деле крысы, забрался в корзину и убил трех прежде чем Гаррис вразумил его сковородкой.

Гаррис сказал, что я его подстрекаю. Я не подстрекал его. Собаке наподобие этой подстрекательств не требуется. Это — природный, исконный порок, порок прирожденный, отчего она вытворяет подобное.

Укладка вещей была закончена без десяти час. Гаррис уселся на большую корзину и сказал, что, он надеется, ничего не разбилось. Джордж сказал, что если что-нибудь и разбилось, то оно уже разбилось (это замечание его вроде как успокоило). Еще он добавил, что готов идти спать.

Идти спать готовы мы были все. Гаррис сегодня должен был ночевать у нас, и мы поднялись в спальню.

Мы бросили жребий, и Гаррису выпало спать со мной. Он спросил:

— Ты, Джей, любишь спать у стены, или как?

Я сказал, что, в общем-то, предпочитаю спать на кровати.

Гаррис сказал, что это неоригинально.

Джордж спросил:

— В котором часу вас будить, ребята?

Гаррис ответил:

— В семь.

Я возразил:

— Нет, в шесть, — потому что собирался написать несколько писем.

Мы с Гаррисом немного поспорили на этот счет, но в конце концов поделили разницу и назначили половину седьмого.

— Разбуди нас в шесть тридцать, Джордж, — попросили мы.

Джордж не ответил. Мы осмотрели Джорджа и обнаружили, что он уже спит. Тогда мы поставили у кровати лохань (так чтобы утром, вставая с постели, он в нее кувыркнулся) и отправились на боковую.


ГЛАВА V


Нас будит миссис П. — Джордж-лежебока. — Надувательства с «прогнозом погоды». — Наш багаж. — Порочность мальчишки. — Мы собираем народ. — Мы шикарным образом отбываем и прибываем на Ватерлоо. — Простосердечие служащих Юго-Восточной железной дороги в отношении такой суетности как поезда. — Плыви, наш челн, по воле волн.


Разбудила меня наутро миссис Поппетс.

— Вы в курсе ли, сэр, что уже около девяти?

— Чего девяти? — закричал я, вскакивая.

— Часов, — ответила она в замочную скважину. — Я думала проспите еще.

Я разбудил Гарриса и озадачил его. Он сказал:

— Ты вроде как собирался вставать в шесть?

— Ну, собирался. Почему ты меня не разбудил?

— Как бы я разбудил тебя, когда ты не разбудил меня? — парировал он. — Теперь до воды мы и к полудню не доберемся. Удивляюсь как ты вообще взял на себя труд проснуться.

— Хм, — сказал я. — К счастью для тебя, что взял. Если б не я, ты так бы и провалялся здесь все полмесяца.

Несколько минут мы огрызались в подобном духе, пока нас не прервал вызывающий храп Джорджа. Он напомнил нам, впервые с тех пор как нас разбудили, о его собственном существовании.

Вот он лежит, человек который спрашивал во сколько нас разбудить, на спине, рот широко открыт, колени торчат под одеялом.

Я не знаю в чем здесь причина, но вид другого человека в постели, который спит когда не сплю я, приводит меня в исступление. Ужасно видеть как драгоценные часы человеческой жизни — бесценные мгновения, которые больше никогда не вернутся, — расточаются просто на скотский сон.

Вот он, Джордж, в отвратительной праздности швыряющий прочь неоценимый дар Времени. Его драгоценная жизнь, за каждую секунду которой ему впоследствии придется предоставить отчет, утекает от него без пользы. А ведь он мог бодрствовать, набивая брюхо яичницей с беконом, раздражая собаку, или флиртуя с горничной, — вместо того чтобы валяться, погрязнув в забвении оплетающем душу.

Это была страшная мысль. Она осенила нас с Гаррисом в одно и то же мгновение. Мы решили спасти его, и в этом благородном стремлении наш собственный спор был забыт. Мы подлетели к Джорджу и сорвали с него одеяло. Гаррис залепил ему тапочком, я заорал ему в ухо, и он пробудился.

— Чёчилось? — огласил он, садясь на кровати.

— Вставай, тупорылый чурбан! — прорычал Гаррис. — Без четверти десять!

— Что?! — возопил Джордж, спрыгивая с кровати в лохань. — Кто, гром его разрази, поставил сюда эту дрянь?!

Мы сказали ему, что нужно быть дураком чтобы не заметить лохань.

Мы закончили одеваться, и когда дело коснулось дальнейших процедур, вспомнили, что расчески и зубные щетки уже упакованы. (Эта щетка сведет меня в гроб, я знаю точно.) Пришлось спускаться и выуживать их из саквояжа. А когда мы управились, Джорджу потребовались бритвенные принадлежности. Мы сказали, что данным утром ему придется обойтись без бритья, так как мы не собираемся распаковывать саквояж ни для него, ни для кого-либо вроде него.

Он сказал:

— Не валяйте дурака. Как я покажусь в Сити вот так?

Это действительно было весьма непристойно в отношении Сити. Но какое нам дело до мук человечества? Как выразился Гаррис, своим обыкновенным пошлым образом, Сити придется это сожрать.

Мы спустились к завтраку. Монморанси пригласил двух псов проводить его, и они коротали время грызясь на крыльце. Умиротворив их зонтиком, мы уселись за отбивные с холодной телятиной.

Гаррис сказал:

— Великое дело — плотно позавтракать.

И начал с двух отбивных котлет, заметив, что их надо съесть пока они горячи, в то время как телятина может и подождать.

Джордж завладел газетой и стал зачитывать сообщения о несчастных случаях на воде, и прогноз погоды, который пророчил: «Осадки, похолодание, облачность переменная» (ничего хуже с погодой обычно уже не бывает); «Местами возможны грозы; ветер восточный; в центральных графствах (Лондон и Ла-Манш) область пониженного давления; бар. падает».

Мне думается из всего глупейшего, раздражающего вздора которым нас пичкают мошенничество с «прогнозом погоды» — самый, наверно, невыносимый. Он «прогнозирует» в точности то что было вчера или позавчера, и в точности наоборот тому что будет сегодня.

Помню как-то раз поздней осенью отдых у меня был совершенно угроблен тем обстоятельством, что мы внимали прогнозу погоды в местной газете. «Сегодня ожидаются сильные ливни и грозы» — говорилось там в понедельник. Мы отказываемся от пикника, и, ожидая дождя, весь день остаемся под крышей. Мимо нашего дома в пролетках и на линейках катит народ — веселей некуда; солнце сияет вовсю, ни облачка не видать.

— Ага! — говорим мы, выглядывая из окна. — Вот как вернутся домой все мокрые!

И мы фыркаем, представляя как же они все промокнут. И мы возвращаемся, и ворошим огонь, и достаем книги, и приводим в порядок коллекцию водорослей и раковин. К полудню, когда солнце заливает комнату, жара становится просто ужасной, и нам становится интересно — когда же, наконец, начнутся эти «сильные ливни и грозы».

— Ага! Вот посмо#трите, — говорим мы друг другу, — после обеда как хватит! Ох, ну и промокнут же все! Вот здорово!

В час дня заходит хозяйка и спрашивает не собираемся ли мы на улицу (денек такой славный).

— Нет, нет, — отвечаем мы, посмеиваясь многозначительно, — не собираемся. Мы не собираемся вымокнуть, нет.

И когда уже вечереет, а дождя нет и в помине, мы пробуем утешиться мыслью, что он хлынет внезапно — лишь только народ двинет домой; укрыться им будет негде, и оттого все вымокнут еще больше. Ни капли, однако, не падает; заканчивается роскошный день, и за ним наступает дивная ночь.

Наутро мы читаем, что будет «сухо и ясно; жара», одеваемся легкомысленно и выходим. Спустя полчаса начинается затяжной ливень, дует жестокий холодный ветер; то и другое продолжается до самого вечера. Мы возвращаемся домой с простудой и ревматизмом, и оказываемся в постели.

Погода — штука на которую мозгов у меня не хватает. Я никогда ее не пойму. Барометры не помогают — сбивают с толку так же, как прогнозы в газете.

В Оксфорде, в гостинице где я останавливался прошлой весной, был один. Когда я въехал, он показывал «ясно». За окном же просто лило, лило весь день, и я не мог сообразить в чем дело. Я постучал по нему; он прыгнул и показал «сушь». Коридорный, проходя мимо, остановился и сказал, что барометр, следует предположить, имеет в виду завтрашний день. Я посчитал, что, может статься, он имеет в виду позапрошлую неделю, но коридорный сказал, что лично он так не думает.

Наутро я постучал по нему снова. Он перепрыгнул дальше, а дождь припустил только сильнее. Я пришел в среду и треснул еще разок. Стрелка крутнулась к «ясно», «сушь», и «в. сушь», но ее остановил шпенек, и двигаться дальше было некуда. Она очень старалась, но аппарат был устроен так, что предсказывать хорошую погоду еще усердней было нельзя — стрелке пришлось бы сломаться. А ей-то, очевидно, хотелось продолжить, и предсказать засуху, пересыхание вод, солнечные удары, самум, и тому подобное. Но шпенек это предупредил, и ей пришлось удовлетвориться простым тривиальным «в. сушь».

А дождь тем временем лил водопадом, и город внизу затопило, потому что река вышла из берегов.

Коридорный сказал, что все ясно: когда-нибудь и надолго наступит замечательная пора. И прочитал стихотворение напечатанное на крышке оракула, что-то вроде:


Видишь рано — будет долго;

поздно — быстро все пройдет*.


Тем летом хорошей погоды так и не наступило. Видимо, устройство подразумевало следующую весну.

А есть еще эта новая разновидность барометров — прямые длинные. Их мне уже никогда не осилить. Одна сторона у них для десяти часов на вчера, другая — для десяти часов на сегодня (только, знаете ли, в десять к нему не каждый раз попадешь). Он поднимается и падает и на «дождь», и на «ясно», что в сильный ветер, что в слабый. С одного конца у него «Сев.», с другого — «Вост.» (причем только здесь «Вост.»?)*, и даже если его стукнуть, он все равно ничего не скажет. А еще вы должны подстраивать его под уровень моря, и приводить к Фаренгейту (и даже после этого я ничего не пойму).

Кому только нужен весь этот прогноз погоды? Она всегда плохая когда наступает, и еще не хватало горя знать об этом заранее. То ли дело тот старикан, который в особенно мрачное утро, когда нам особенно хочется чтобы оно прояснилось, окидывает горизонт особенно проникновенным взором и произносит:

— Э нет, сэр, прояснится, вполне. Разойдется, уж точно, сэр.

— А-а, он-то знает, — говорим мы, желая ему доброго утра и отправляясь в дорогу. — Диву даешься откуда эти старики все знают!

И мы питаем к этому человеку нежные чувства, которые не омрачаются тем обстоятельством, что расходиться ничего не расходится, и дождь льет целый день.

— Ну что же, — вздыхаем мы. — Он-то сделал все что от него зависит.

А к прорицателю непогоды мы, наоборот, питаем чувства только злые и мстительные.

— Вы думаете прояснится? — кричим мы мимоходом бодро.

— Да нет, сэр, боюсь зарядило на день, — отвечает он, покачав головой.

— Старый болван, — бормочем мы. — Много он в этом смыслит.

И если его знамение подтверждается, мы возвращаемся злясь на него еще больше, и будучи смутно убеждены, что без него здесь, так или иначе, не обошлось.

В это конкретное утро было слишком ярко и солнечно, чтобы леденящие кровь сводки Джорджа насчет «бар. падает», «атмосферные возмущения распространяются по южной Европе», и «давление повышается» нас слишком обескуражили. Таким образом, Джордж, убедившись, что, будучи не в состоянии ввергнуть нас в отчаянье, лишь понапрасну теряет время, стянул сигарету (которую я заботливо свернул для себя) и вышел.

Затем мы с Гаррисом, покончив с тем немногим что оставалось еще на столе, выволокли багаж на крыльцо и стали ждать кэб.

Багажа, когда мы собрали все вместе, оказалось, надо сказать, порядочно. Тут был большой кожаный саквояж, чемоданчик, две корзины, большой сверток пледов, четыре-пять пальто с макинтошами, несколько зонтиков. Еще была дыня, в сумке отдельно (такая здоровая, что никуда не влезала), пара фунтов винограда (в другой сумке), японский бумажный зонтик, сковорода (которую, слишком длинную чтобы куда-нибудь ткнуть, мы завернули в оберточную бумагу).

Смотрелось это внушительно, и нам с Гаррисом стало даже как-то и стыдно (хотя с чего бы — не понимаю). Свободный кэб не появлялся. Зато появились мальчишки; заинтересовавшись, несомненно, зрелищем, они стали собираться вокруг.

Первым явился мальчик от Биггса. Биггс — наш зеленщик. Его главный талант заключается в искусстве набирать себе наиболее отпетых и беспринципных посыльных-мальчиков когда-либо произведенных цивилизацией. Если по соседству возникает что-либо чудовищнее обычного по части мальчиков, мы знаем — это последнее обретение Биггса.

Мне говорили, что когда на Грейт-Корам-стрит случилось убийство*, наша улица быстренько заключила, что за преступлением стоял мальчик от Биггса (тогдашний); и если бы он не смог в ответ на суровый перекрестный допрос, которому его подверг № 19 когда он явился туда за заказом на следующий день (в допросе принимал участие № 21, оказавшийся в тот момент на крыльце), доказать полное алиби — ему бы пришлось туго. Я не знаю мальчика который был у Биггса в то время; но если судить по тому чего я с тех пор насмотрелся, сам я этому алиби большого значения придавать бы не стал.

Как я сказал, из-за угла явился мальчик от Биггса. Он, очевидно, был в большой спешке когда озарил поле нашего зрения, но заметив Гарриса, Монморанси и вещи, притормозил и уставился. Мы с Гаррисом посмотрели на него с неодобрением. Более чувствительную натуру это уязвить бы смогло, но мальчики от Биггса повышенной чувствительностью, как правило, не отличаются. Он встал на мертвый якорь в ярде от нашего крыльца, и, прислонившись к ограде и подобрав соломинку для жевания, уставился. Он явно решил все досмотреть до конца.

Минуту спустя на противоположной стороне улицы появился мальчик от бакалейщика. Мальчик от Биггса его приветствовал:

— Эй! Нижние из сорок второго переезжают.

Мальчик от бакалейщика перешел улицу и занял позицию с другой стороны крыльца. Затем к мальчику от Биггса присоединился юный джентльмен из обувной лавки, тогда как распорядитель пустых бутылок из «Голубых столбов» занял независимую позицию на бордюре.

— Что-что, а с голоду они не помрут, — сообщил джентльмен из обувной лавки.

— Ты, поди, тоже б с собой кой-чего захватил, — возразили «Голубые столбы», — кабы собрался переплыть Атлантический океан в лодке.

— Они не собираются переплывать Атлантический океан, — вмешался мальчик от Биггса. — Они отправляются на розыски Стэнли*.

К этому времени уже собралась небольшая толпа, и люди спрашивали друг друга в чем дело. Одна сторона (юные и легкомысленные) находила, что это свадьба, и считала Гарриса женихом; в то время как старшая и более рассудительная часть масс склонялась к мысли, что здесь готовятся к погребению, и я, вероятно, брат мертвеца.

Наконец появился свободный кэб (у нас такая улица где, как правило, пустые кэбы, когда они не нужны, мелькают с частотой три штуки в минуту, болтаются вокруг и путаются под ногами). И мы — загрузив в кэб вещи и самих себя, а также вышвырнув пару приятелей Монморанси, которые, очевидно, принесли клятву не покидать его никогда, — отбыли среди аплодисментов толпы (при этом мальчик от Биггса запустил нам вслед морковкой, «на счастье»).

В одиннадцать мы прибыли на вокзал Ватерлоо и стали спрашивать откуда отходит поезд 11:05. Разумеется этого никто не знал. На Ватерлоо никто никогда не знает откуда отправляется поезд (как ни то куда он идет, когда все-таки отправляется, как ни вообще ничего в этом плане). Носильщик который взял наши вещи считал, что поезд отправляется со второй платформы, тогда как другой носильщик, с которым вопрос мы обсудили также, слышал, что, как вроде бы говорили, с первой. Начальник вокзала, с другой стороны, был убежден, что с пригородной.

Чтобы покончить с этим, мы поднялись наверх к главному диспетчеру, и он сообщил нам, что сию минуту встретил одного человека утверждавшего будто бы видел наш поезд на третьей платформе. Мы двинулись к третьей платформе, но тамошнее начальство нам заявило, что оно считает, в известной мере, что поезд у них — саутгемптонский экспресс (если, конечно, не виндзорский кольцевой). Так или иначе, они были уверены, что поезд у них не кингстонский (хотя почему так были уверены — сказать не могли).

Тогда наш носильщик сообщил, что, как он думает, наш поезд, должно быть, стоит на верхней платформе. Он сказал, что (как он думает) этот поезд он вроде бы даже знает. Мы поднялись на верхнюю платформу, увидели машиниста, и стали спрашивать не в Кингстон ли он идет. Он сказал, что, конечно, едва ли может утверждать наверное, но считает, в известной мере, что да. Так или иначе, если он не 11:05 на Кингстон, тогда он (он в общем уверен) — 9:32 до Вирджиния-Уотер. (Или экспресс 10:00 на остров Уайт, или куда-нибудь в том направлении; доберемся — узнаем.) Мы тихонько сунули ему полкроны и взмолились — пусть он будет 11:05 на Кингстон.

— На этой дороге никому никогда не узнать, — сказали мы машинисту, — какой у вас поезд и куда он идет. Дорогу-то знаете! Трогайте себе тихонько и поезжайте в Кингстон.

— Даже не знаю, джентльмены, — отвечал великодушный малый. — Но, думаю, на Кингстон идти кто-то должен, так что я и пойду. Гоните полкроны.

Вот так мы попали в Кингстон, через Лондон, по Юго-Западной железной дороге.

Впоследствии мы узнали, что этот наш поезд на самом деле был эксетерский почтовый, что на Ватерлоо его разыскивали несколько часов, и никто не знал куда же он делся.

Наша лодка ожидала нас в Кингстоне, сразу за мостом, и к ней мы направили стопы, и сложили багаж вокруг, и взошли на нее.

— У вас как — все нормально? — спросил лодочник.

— Еще как, — ответили мы.

И мы — Гаррис на веслах, я у руля, а Монморанси, подавленный и исполненный самых дурных предчувствий, на носу — двинулись по реке, которой на две недели предстояло стать нашим домом.


Глава VI


Кингстон. — Поучительные замечания о раннем периоде английской истории. — Поучительные наблюдения о резном дубе и жизни вообще. — Печальный случай Стиввингса-младшего. — Размышления об архаике. — Я забываю, что на руле. — Любопытные результаты. — Хэмптон-Кортский лабиринт. — Гаррис в роли проводника.


Выдалось чудесное утро, как бывает поздней весной или ранним летом — что вам больше понравится, — когда нежный глянец травы и листвы наливается полной зеленью, а природа похожа на прелестную девушку в трепете смутных чувств на пороге зрелости.

Старинные улочки Кингстона, сбегающие к воде, смотрелись в сиянии солнца весьма живописно. Сверкающая река с баржами, неспешно тянущимися по течению; зеленый бечевник; нарядные особняки на том берегу; Гаррис, кряхтящий за веслами в своем красно-оранжевом свитере; сумрачный старый дворец Тюдоров, маячащий вдалеке, — все это составляло столь солнечную картину, столь яркую и спокойную, столь полную жизни — и все же столь умиротворяющую, — что, хотя утро было в самом разгаре, я почувствовал как меня мечтательно убаюкивает, обволакивает созерцательным настроением.

Я представлял Кингстон — или «Кёнингестун», как он назывался однажды, когда саксонские «кёнинги» короновались там*. Здесь перешел реку великий Цезарь, и на покатых холмах разбили свой лагерь римские легионы. Цезарь, как в поздние времена Елизавета*, останавливался здесь, похоже, на каждом углу (только он был приличнее доброй королевы Бесс — он не ночевал в трактирах).

А она на трактирах была просто помешана, эта английская королева-девственница. В радиусе десяти миль от Лондона едва ли найдется хотя бы один хотя бы чем-то привлекательный кабачок куда бы она, в свое время, не заглянула, где бы не посидела, или не провела ночь*. Интересно, кстати, что# если Гаррис, скажем, начнет новую жизнь, станет великим, добродетельным человеком, сделается премьер-министром и умрет — стали бы на трактирах к которым он благоволил вешать вывески: «Здесь Гаррис пропустил кружку горького»; «Здесь летом 1888-го Гаррис опрокинул пару шотландских со льдом»; «Отсюда в декабре 1886-го вышибли Гарриса»?

Нет, таких мест было бы слишком много! Заведения порог которых он не переступал ни разу — вот они бы прославились. «Единственная пивная в Южном Лондоне где Гаррис не хлебнул ни глотка!» Народ повалил бы валом — посмотреть что там не так.

Как, должно быть, ненавидел Кёнингестун слабоумный бедняга король Эдви*! Пир по случаю коронации оказался ему не по силам. Возможно кабанья голова нафаршированная цукатами пришлась ему не по вкусу (мне бы пришлась, я уверен), а мед и вино в него уже просто не лезли, но он удрал потихоньку с шумного кутежа, чтобы украсть тихий час при свете луны с любимой своей Эльгивой*.

Возможно, взявшись за руки у окна, любовались они лунной дорожкой на водной глади реки, тогда как из далеких чертогов рваными шквалами смутного шума и гомона доносился неистовствующий разгул.

Затем эти скоты — Одо и Сен-Дунстан* — врываются в тихую комнату, и осыпают непристойными оскорблениями ясноликую королеву, и волокут бедного Эдви обратно, в шумный гул пьяной свары.

Прошли годы, и под грохот музыки войн рука об руку сошли в могилу и саксонские короли, и саксонское буйство. До поры до времени, величие Кингстона отошло — чтобы возродиться снова, когда Хэмптон-Корт стал дворцом Тюдоров и Стюартов*, а королевские баржи громоздились у берега с натянутыми якорными цепями, и щеголи в ярких плащах с важным видом спускались по лестницам, чтобы воскликнуть: «Эй, ну и корыто! Страх господень, чесслово».

Многие из старинных домов в тех местах красноречиво повествуют о днях когда в Кингстоне находился двор, жили придворные и вельможи, когда по долгой дороге к воротам дворца день напролет бряцала сталь, гарцевали скакуны, шуршали шелка и бархат, мелькали лица красавиц. От этих больших просторных домов, от зарешеченных фонарей-окон, от огромных каминов и остроконечных крыш веет временем длинных чулок и коротких камзолов, шитых жемчугом перевязей, вычурных клятв. Эти дома возводились в те дни когда «люди знали как строить». Твердый красный кирпич со временем только окреп, а дубовые лестницы не скрипят и не крякают, когда вы норовите спуститься не привлекая внимания.

Говоря о дубовых лестницах вспоминаю великолепную лестницу резного дуба в одном из домов Кингстона. Сейчас этот дом — лавка на рыночной площади, но некогда, очевидно, был особняком какой-то большой персоны. Один мой друг, живущий в Кингстоне, однажды зашел туда купить шляпу, засунул, по невнимательности, руку в карман и расплатился наличными.

Лавочник (который моего друга знал) сначала, естественно, пришел в некоторое замешательство*. Быстро, однако, оправившись, и чувствуя, что в поощрение такого рода вещей что-то следует предпринять, он спросил нашего героя не хотел бы тот осмотреть образец превосходной старинной дубовой резьбы. Мой друг отвечал, что хотел бы; лавочник, таким образом, провел его через лавку и повел вверх по лестнице. Перила лестницы представляли собой грандиозный образец мастерства, а стена до самого верха была украшена дубовой панелью — с такой резьбой которая сделала бы честь любому дворцу.

С лестницы они попали в гостиную — большую яркую комнату, оклеенную несколько ошеломляющими, но бодренькими голубенькими обоями. Более в апартаментах, однако, ничего примечательного не наблюдалось, и мой друг поинтересовался зачем его сюда привели. Хозяин подошел к обоям и постучал по ним. Они издали деревянный звук.

— Дуб, — пояснил он. — Сплошь резной дуб, до самого потолка, точь-в-точь как на лестнице.

— Великий Цезарь! — возопил мой приятель. — Вы что, хотите сказать, что залепили дубовую резьбу вот этими голубенькими бумажками?

— Ну да, — был ответ. — И стало мне это в копеечку. Сначала, конечно, пришлось обить ее досками. Но зато сейчас в комнате весело. А было угрюмо — просто ужас какой-то.

Не могу сказать, что я совершенно его порицаю (что, несомненно, должно его сильно утешить). С его точки зрения — то есть с точки зрения обычного домовладельца, стремящегося по мере возможного не тяготиться жизнью, но не с точки зрения маньяка-антиквара — правда на его стороне. На резной дуб очень приятно взглянуть, немного резного дуба приятно иметь, но, вне всяких сомнений, жить в нем как-то тяжеловато (если, конечно, он не является предметом вашего помешательства). Ведь это все равно, что жить в церкви.

Нет. В нашем случае грустно то, что у лавочника, которого резной дуб не интересует, резным дубом украшена вся гостиная, в то время как люди которых резной дуб как раз интересует — принуждены платить за него ужасные деньги. И это, похоже, правило в нашем мире. У каждого есть то что ему не нужно, а у других есть все что нужно ему.

У женатых есть жены, которые им вроде как не нужны, а молодые холостяки плачутся, что никак не могут женой обзавестись. У бедняков, едва сводящих концы с концами, бывает по восемь здоровых детей. Богатые старые парочки, которым некому оставить свои деньжищи, умирают бездетными.

А взять девушек и поклонников. Девушкам у которых поклонники есть они не нужны. Они говорят, что обойдутся без них, что те им только надоедают, и почему бы им не пойти и не полюбить мисс Смит, или мисс Браун, которые невзрачны, в годах, и у которых поклонников нет? Им самим поклонники не нужны. Замуж они выходить не собираются.

Но нет, об этом лучше не думать; от этого становится так прискорбно.

У нас в школе был мальчик, мы звали его Сэнфорд-и-Мертон*. Его настоящее имя было Стиввингс. Это был самый исключительный тип какой мне вообще попадался. Я подозреваю он действительно любил учиться. Он получал ужасные головомойки за то, что читал по ночам в постели греческие тексты; что же касается французских неправильных глаголов — удержать его от таких не было просто никакой возможности. Он был полон диких противоестественных представлений в том смысле, что обязан стать честью родителей и славой школы. Он томился жаждой получать награды, стать взрослым и благоразумным — был просто напичкан малоумными предрассудками подобного рода. Я никогда не встречал такого диковинного создания — но безобидного, заметьте, как неродившееся дитя.

И этот мальчик в среднем два раза в неделю заболевал и не ходил в школу. Таких заболевающих мальчиков как этот Сэнфорд-и-Мертон больше не существовало. Если в радиусе десяти миль появлялась какая-нибудь известная науке зараза, он ее хватал, и хватал очень серьезно. Он подцеплял бронхит в разгар июльского зноя, а сенную лихорадку — на Рождество. После шести недель засухи его свалит с ног ревматизм, а если он выйдет на улицу в туманный ноябрьский день, то вернется домой с солнечным ударом.

Как-то раз его, бедолагу, положили под общий наркоз, повыдирали все зубы и вручили вставные челюсти — так страшно он страдал зубной болью (на смену которой явилась невралгия и боль в ушах). Простуда не покидала его никогда (за исключением одного случая, когда девять недель он провалялся со скарлатиной). У него всегда было что-нибудь отморожено. Большая холерная эпидемия 1871-го обошла только наши места. Во всем округе был зарегистрирован единственный случай — холерой заболел юный Стиввингс.

Когда он заболевал, ему приходилось оставаться в постели, кушать цыплят, заварные пирожные, и парниковый виноград. И он лежал и рыдал — потому что ему не позволяли писать латинские упражнения и отбирали немецкую грамматику.

А мы, прочая ребятня, — которые пожертвовали бы десятью семестрами школьной жизни чтобы поболеть хотя бы денек, которые не имели абсолютно никакого желания дать родителям повод пофорсить своими чадами, — мы не могли добиться даже того чтобы у нас свело шею. Мы торчали на сквозняках, но это лишь укрепляло и освежало нас. Мы хватали всякую дрянь, чтобы нас рвало, но только толстели и дразнили себе аппетит. Чего только мы не изобретали, но все было без толку — пока не начинались каникулы. Тогда, в тот же день как нас распускали, мы простужались и подхватывали коклюш, и заболевали чем только можно. И так длилось до следующего семестра, когда, несмотря на всю нашу тактику, мы вдруг выздоравливали и чувствовали себя замечательно как никогда.

Такова жизнь. А мы лишь некие злаки, которых косят, кладут в печь и пекут*.

Возвращаясь к вопросу о резном дубе; у них, у наших прапрадедов, представления об эстетическом и прекрасном, должно быть, были весьма высоки. Все наши сегодняшние сокровища — всего лишь обычные пустяковины трехсот-четырехсотлетней давности. Интересно — присутствует ли в старых суповых тарелках, пивных кружках и свечных щипцах, столь нами сегодня ценимых, подлинная красота — иль то всего лишь ореол эпохи, озаряющий их своим сиянием, который в наших глазах придает этим вещам очарование? Старинный голубой фарфор*, которым мы обвешиваем стены в качестве украшения, пару веков назад был обыкновенной домашней посудой. А розовенький пастух и желтенькая пастушка — которых мы пускаем по кругу, чтобы все захлебывались от восторга, делая вид, что в этом соображают, — были никчемными каминными безделушками, которые мамаша восемнадцатого столетия сунет пососать ребенку когда тот заплачет.

Будет ли так оно в будущем? Всегда ли дешевые безделушки вчерашнего дня будут превозноситься как сокровища дня сегодняшнего? Станут ли сильные мира сего в две тысячи таком-то году рядами развешивать над камином обеденные тарелки с орнаментом из ивовых веточек? Будут ли белые чашки с золотым ободком и прелестным золотым цветочком внутри (неизвестного науке вида), которые наша Мэри бьет теперь не моргнув глазом, — будут ли они бережно склеены, выставлены на полочку, и никто кроме самой хозяйки не посмеет стирать с них пыль?

Вот фарфоровая собачка, украшающая спальню у меня на квартире. Она беленькая. Глазки голубенькие. Носик изысканно розовый, с крапинками. Шейка мучительно вытянута; на морде написано добродушие граничащее с идиотизмом. Я сам собачкой не восхищаюсь. Могу сказать, что как произведение искусства она меня раздражает. Мои невменяемые приятели над нею глумятся, и даже собственно моя хозяйка к собачке не питает восторга, а присутствие ее оправдывает тем обстоятельством, что это подарок тетушки.

И ведь более чем вероятно, что в двадцать первом столетии эту собачку где-нибудь откопают, без ног и с отбитым хвостом, и продадут как образчик старинного фарфора, и засунут в стеклянный шкаф. И люди будут ходить вокруг и восхищаться ею. Они будут поражены дивной глубиной цвета на носике, и будут строить гипотезы насчет того сколь великолепной, вне всяких сомнений, была утраченная доля хвоста.

Мы, в наше время, прелести этой собачки не наблюдаем. Мы слишком к ней пригляделись. Это как закат солнца, как звёзды — очарование их не исполняет благоговением, потому что они привычны глазам. Так и с этой фарфоровой собачонкой. В 2288-м люди будут захлебываться над ней от восторга. Производство таких собачек превратится в «утраченное мастерство». Наши потомки будут удивляться тому как нам удавалось творить подобные чудеса, и рассуждать о том насколько мы были искусны. Про нас будут вещать, с восторженным трепетом: «Эти великие мастера древности, которые процветали в девятнадцатом столетии, и создавали таких фарфоровых собачек».

Вышивку сделанную старшей дочерью в школе будут называть «гобеленом викторианской эпохи», и ей не будет цены. За кувшинами из сегодняшних придорожных трактиров (синие с белым, все в трещинах и щербатые) будут гоняться; их будут продавать на вес золота, а богачи будут использовать их в качестве чаш для крюшона. Японские же туристы будут скупать все эти «презенты из Рэмсгейта» и «сувениры из Маргейта», избегшие уничтожения, и тащить с собой в Иеддо как образец древней английской редкости.

Здесь Гаррис отбросил весла, поднялся со скамьи, лег на спину и растопырил в воздухе ноги. Монморанси взвыл, сделал сальто, а верхняя корзина подпрыгнула, и из нее вывалилось содержимое.

Я был до некоторой степени удивлен, но самообладания не потерял. Я сказал, довольно благодушно:

— Эй! Вы что это там?

— Мы что это там? Ах ты...

Нет, по зрелом размышлении я не повторю того что огласил Гаррис. Меня можно винить, это я признаю?, но оправдать неистовства языка и непристойности выражений (особенно со стороны человека получившего такое скрупулезное воспитание какое, как мне известно, получил Гаррис) невозможно ничем. Я размышлял об ином и, как всякий может без труда догадаться, забыл, что сижу на руле, в результате чего мы изрядно перемешались с бечевником. Какое-то время было трудно определить что было мы, а что — миддлсекский берег Темзы, но вскоре мы с этим разобрались, и отъединились.

Гаррис тем не менее заявил, что поработал достаточно, и что теперь моя очередь. Я, раз уж мы оказались на берегу, вылез, взялся за бечеву, и повел лодку мимо Хэмптон-Корта.

Что за милая старая стенка тянется здесь вдоль реки! Всякий раз проходя мимо, я испытываю благодать от одного ее вида. Такая живая, веселая, славная старая стенка! Какое очаровательное зрелище! Тут по ней вьется лишайник, там она поросла мхом; робкая юная виноградная лоза выглядывает здесь над краем — посмотреть что творится на оживленной реке; чуть дальше свисает гроздьями старый неброский плющ. На каждые десять ярдов — по полсотни цветов, тонов и оттенков. Если бы я рисовал и умел писать красками, я бы, конечно, сделал прелестный набросок. Я часто думал о том, что хотел бы жить в Хэмптон-Корте. Здесь так мирно и тихо; так славно здесь побродить ранним утром, когда на ногах еще немного людей.

Впрочем, не думаю, что если дойдет до дела, мне здесь реально понравится. По вечерам здесь страшно уныло и хмуро, когда лампа бросает на стену жуткие тени, а эхо далеких шагов звенит по холодным каменным коридорам, то приближаясь, то замирая вдали; повсюду смертельная тишина, и только стучит ваше сердце.

Мы — создания солнца, мы, мужчины и женщины. Мы любим свет и жизнь. Вот мы и торчим толпой в городах, а на деревне с каждым годом становится все пустыннее. При свете солнца — днем, когда Природа вокруг жива и деятельна, — просторные склоны и густые леса нас привлекают. А ночью, когда мать-Земля отправляется спать, а мы остаемся бодрствовать, — о! Мир наводит такую тоску, и нам становится страшно, как детям в пустом тихом доме. Тогда мы сидим и рыдаем, и вожделеем залитых фонарями улиц, и звука человеческих голосов, и пульса человеческой жизни. Нам так беспомощно и ничтожно в великом безмолвии, когда темный лес шелестит в ночном ветре. Вокруг столько призраков, и их молчаливые вздохи вселяют в нас такую печаль... Давайте же собираться в больших городах, палить огромнейшие костры из миллионов газовых рожков, кричать, петь хором, и быть героями.

Гаррис спросил случалось ли мне бывать в Хэмптон-Кортском лабиринте*. Он сказал, что как-то раз туда заходил, чтобы показать кое-кому как его проходить. Он изучил лабиринт по карте, и тот оказался простым до глупости — и вряд ли стоил двух пенсов которые взимались за вход. Гаррис сказал, что карту, должно быть, составляли ради насмешки; на лабиринт она была не похожа ни капли, и только сбивала с толку. Повел туда Гаррис своего кузена-провинциала. Он сказал:

— Мы просто зайдем, чтобы ты мог рассказывать, что здесь побывал. А здесь все элементарно. Называть это лабиринтом просто глупость. Ты все время поворачиваешь направо. Просто обойдем его за десять минут и пойдем закусить.

Вскоре после того как они вошли, им встретились люди которые, по их словам, крутились там уже три четверти часа, и были сыты аттракционом по горло. Гаррис сказал, что, если им хочется, они могут пойти за ним; он, мол, только зашел, обойдет лабиринт и снова выйдет. Те заявили, что это весьма любезно с его стороны, пристроились следом и двинулись.

По дороге они подбирали всяких других людей, которым также хотелось с этим покончить, и таким образом сосредоточили всех находившихся в лабиринте. Несчастные, расставшиеся со всякой надеждой выбраться, увидеть дом и друзей снова, при виде Гарриса и его команды воодушевлялись и присоединялись к процессии, благословляя его. Гаррис сказал, что, по его оценке, за ним увязалось человек, наверно, двадцать; а одна женщина с ребенком, проведшая в сооружении целое утро, пожелала, опасаясь потерять Гарриса, взять его за руку.

Тот неизменно поворачивал вправо, но так продолжалось и продолжалось, и кузен предположил, что лабиринт, как видно, очень большой.

— Один из самых обширных в Европе, — подтвердил Гаррис.

— Должно быть, так, — отвечал кузен. — Ведь мы прошли уже добрых две мили.

Гаррис и сам начал подумывать, что все это как-то странно, но продолжал до тех пор пока шествие, наконец, не наткнулось на половинку булочки валявшуюся на земле, и кузен не побожился, что семь минут назад ее видел. Гаррис сказал: «Не может быть!» — а женщина с ребенком воскликнула: «Как это не может?» — так как сама же отобрала эти полбулочки у ребенка, и бросила здесь как раз перед тем как встретиться с Гаррисом. При этом она добавила, что весьма сожалеет о том, что это произошло, и озвучила мнение, что он самозванец. Это привело Гарриса в бешенство, и он вытащил план и разъяснил собственную теорию.

— Карта — это, конечно, здорово, — сказал кто-то, — вот только бы знать где мы на карте сейчас.

Гаррис себе этого не представлял, и предложил, в качестве наилучшей альтернативы, отправиться назад ко входу, чтобы начать все сначала. Предложение начать все сначала большого энтузиазма не вызвало, но в отношении целесообразности возвращения назад ко входу возникло полное единодушие. И они повернулись, и опять поплелись за Гаррисом, в обратном направлении. Прошло еще минут десять, и они оказались в центре.

Гаррис сначала вознамерился изобразить дело так, что этого и добивался. Но у толпы был такой угрожающий вид, что он решил представить все чистой случайностью.

Так или иначе, теперь у них было с чего начинать. Зная теперь где находятся, они справились по карте заново. Все дело показалось простым, проще некуда, и они двинулись в третий раз.

И через три минуты снова оказались в центре.

После этого они просто больше никуда не могли попасть. Куда бы они ни пошли, их все равно приводило назад, в середину. Это стало настолько привычным, что кое-кто становился там, дожидаясь пока остальные обойдут круг и вернутся. Спустя какое-то время Гаррис опять развернул карту, но вид этого документа только привел массы в ярость, и Гаррису посоветовали употребить его на папильотки. По признанию Гарриса, он не мог избавиться от ощущения, что, до известной степени, популярность утратил.

Наконец они все сошли с ума и воззвали к сторожу. Сторож пришел, взобрался снаружи на лесенку и стал выкрикивать указания. Только к тому времени у них у всех в голове образовался такой сумбур, что они не могли сообразить вообще ничего, и сторож велел им оставаться на месте, сообщив, что сейчас придет сам. Они сбились в кучу и стали ждать, а сторож спустился и ступил внутрь.

Как нарочно, сторож оказался юнцом и новичком в своем деле; очутившись внутри, он не смог их найти, бродил вокруг да около, пытаясь до них добраться, а потом потерялся сам. Сквозь изгородь им было видно как он носится здесь и там. Вот он увидит их и бросится к ним навстречу; они прождут его минут пять, после чего он снова появится точно на том же месте, и спросит куда же это они подевались.

Чтобы выбраться, им пришлось дожидаться с обеда кого-то из опытных сторожей. Гаррис сказал, что, насколько он может судить, лабиринт очень занятный, и мы решили, что на обратном пути попробуем затащить туда Джорджа.


Глава VII


Темза в воскресном убранстве. — Платье на реке. — Возможности для мужчин. — Отсутствие вкуса у Гарриса. — Спортивная куртка Джорджа. — День в обществе юных модниц. — Надгробие миссис Томас. — Человек который не обожает могилы, гробы, и черепа. — Гаррис приходит в бешенство. — Его взгляды на Джорджа, банки, и лимонад. — Он выполняет акробатические номера.


Гаррис рассказывал мне о своих приключениях в лабиринте пока мы проходили Молсейский шлюз. На это ушло какое-то время, потому что шлюз этот большой, а наша лодка была единственной. По-моему, я никогда не видел чтобы в Молсейском шлюзе была только одна лодка. Этот шлюз, я думаю, на Темзе самый загруженный, включая даже Болтерский.

Я иногда наблюдал такое, что в нем вообще не было видно воды — сплошь пестрый ковер ярких спортивных курток, нарядных шапочек, модных шляпок, разноцветных зонтиков, шелковых шарфов, накидок, струящихся лент, элегантных белых одежд. Когда заглядываешь в шлюз со стены, можно подумать, что это большая коробка — куда набросали цветов всякой формы и всяких оттенков, и они рассыпались там радужной грудой по всем углам.

В погожее воскресенье шлюз являет собой такую картину весь день. Вверх и вниз по течению стоят, ожидая за воротами своей очереди, долгие вереницы лодок. Их все больше и больше, они подплывают и удаляются, и солнечная река — от дворца до самой Хэмптонской церкви — усеяна желтым, синим, оранжевым, белым, красным, розовым. Все жители Молси и Хэмптона, нарядившись в лодочные костюмы, высыпают на берег, и слоняются вокруг шлюза со своими собаками, и флиртуют, и курят, и глазеют на лодки. И все это вместе — куртки и шапочки у мужчин, прелестные разноцветные платья у женщин, радостные собаки, плывущие лодки, белые паруса, приятный пейзаж, сверкающая вода — все это представляет собой одно из наряднейших зрелищ известных мне в окрестностях этого хмурого старого Лондона.

Река дает хорошую возможность одеться как следует. В кои-то веки мы, мужчины, в состоянии, наконец, продемонстрировать свой вкус в отношении цвета, и, доложу вам, выходит это у нас весьма щегольски. Лично я в своем костюме предпочитаю немного красного — красного с черным. Должен сказать, что волосы у меня золотисто-каштановые, оттенка, как говорят, довольно красивого, и темно-красный гармонирует с ними отменно. Кроме того, по-моему, к ним просто здорово идет светло-голубой галстук, пара тех башмаков из юфти*, и красный шелковый шарф вокруг талии (шарф смотрится гораздо лучше чем пояс).

Гаррис питает пристрастие к оттенкам и комбинациям оранжевого и желтого; только я не думаю, что в этом деле он вообще что-нибудь понимает. Для желтого он слишком смуглый. Желтое ему не подходит, на этот счет не может быть никаких сомнений. Я бы на его месте взял голубое, а по нему для разрядки пустил бы что-нибудь белое или кремовое. Но поди же! Чем меньше у человека в одежде вкуса, тем больше он обычно упрямствует. Ну и жаль. Гаррис и так никогда не будет пользоваться успехом, между тем как есть один-два цвета в которых он, в общем, мог бы выглядеть не так жутко (надвинув шляпу).

Джордж в нашу поездку купил новых вещей, но я от них просто в расстройстве. Спортивная куртка у Джорджа вопиющая. Я не хочу чтобы Джордж знал, что я так думаю. Но другого слова для этой куртки просто не существует. Он приволок ее домой и показал нам в четверг вечером. Мы спросили как называется этот цвет. Он сказал, что не знает. Он сказал, что не думает, что этот цвет собственно называется; продавец сказал, что это восточный орнамент.

Джордж надел куртку и спросил как оно нам. Гаррис сказал, что как предмет который вешают над грядками ранней весной, чтобы отпугивать птиц, данную вещь он, так и быть, призна#ет; но будучи рассмотрен как предмет туалета для существа человеческого (не в счет негры из Маргейта*), этот предмет вызывает у Гарриса только болезненные ощущения. Джордж надулся; но, как сказал Гаррис, не хочешь знать — зачем спрашивать?

Мы с Гаррисом в этом отношении обеспокоены тем, что, мы опасаемся, куртка Джорджа будет привлекать к лодке внимание.

Барышни также выглядят в лодке недурно, если хорошенько оденутся. Нет ничего более привлекательного, на мой взгляд, чем сшитый со вкусом лодочный костюм. Но «лодочный костюм» (вот бы барышни это тоже все понимали) должен быть таким чтобы в нем можно было собственно кататься в лодке, а не только сидеть под стеклянным колпаком. Ваша прогулка будет совершенно угроблена — если в лодке у вас окажется публика озабоченная главным образом своим туалетом, а не поездкой. Однажды я имел несчастье отправиться на реку на пикник с двумя такими вот барышнями. Ну и весело же нам было.

Обе расфуфырились в пух и прах — шелка, кружева, цветочки, ленточки, изысканные туфельки, светленькие перчатки. Они были одеты для фотографического салона, а не для пикника на реке. На них были «лодочные костюмы» с французской модной картинки. Увеселяться в таких костюмах по соседству с настоящей землей, водой, или воздухом было абсурдно.

Началось с того, что они решили будто в лодке грязно. Мы протерли для них все скамейки, и заверили, что в ней чисто, но они не поверили. Одна из них потерла пальчиком в перчатке подушку сидения, и показала результат другой, и они обе вздохнули, и уселись с видом мучениц ранних веков христианства старающихся поудобнее устроиться на костре.

Когда гребешь, нет-нет да и брызнешь, а капля воды, как оказывается, гробит лодочные костюмы напрочь. Пятно не сходит никак, и след остается навеки.

Я греб на корме. Я делал все что мог. Я выносил весла плашмя на два фута, и после каждого взмаха делал паузу, чтобы стекла вода, а чтобы погрузить их снова, искал на воде самое спокойное место. (Мой товарищ, который греб на носу, чуть погодя заявил, что не чувствует себя достаточно квалифицированным гребцом чтобы работать со мной наравне, и что он пока посидит, и, если я не возражаю, поизучает мой гребок; он сказал, что мой гребок показался ему интересным.) Но, несмотря на все это, и как бы я ни старался, брызги на лодочные костюмы иногда все-таки попадали.

Барышни не жаловались. Они тесно прижались друг к другу, поджав губы, и всякий раз когда на них падала капля — вздрагивали и съеживались. Это была величественная картина, безмолвные их страдания, но она же совершенно лишила меня присутствия духа. Я слишком чувствителен. Я стал грести судорожно, как попало, и чем больше старался не брызгать, тем больше брызгал.

Наконец я сдался, и сказал, что пересяду на нос. Мой партнер согласился, что так будет лучше, и мы поменялись местами. Увидев, что я ухожу, барышни испустили невольный вздох облегчения и на мгновение оживились. Бедняжки! Лучше им было примириться со мной. Теперь им достался удалой, беззаботный, толстокожий малый, чувствительный в такой же степени в какой, возможно, чувствителен ньюфаундлендский щенок. Смотрите на него волком хоть целый час, и он этого не заметит, а если заметит, это его не смутит. Он зарядил крепким, лихим, удалым гребком, от которого брызги разлетелись по всей лодке фонтаном, и наша компания вытянулась по струнке в мгновение. Всякий раз проливая на лодочные костюмы пинту воды, он с приятной улыбкой смеялся («Ах, простите, пожалуйста!») и предлагал барышням свой носовой платок, чтобы они обтерлись.

— О, ничего страшного, — шептали в ответ несчастные барышни, заворачиваясь в накидки и пледы и пытаясь спастись от воды кружевными зонтиками.

За завтраком им пришлось хлебнуть горя. Их приглашали сесть на траву, но трава была пыльная, а стволы деревьев, к которым им предлагали прислониться, не знали, как видно, щетки уже несколько недель. И они расстелили на земле свои носовые платочки, и уселись на них так будто проглотили кол. Кто-то нес в руках блюдо с мясным пирогом, споткнулся о корень, и пирог вылетел. Ни кусочка, к счастью, на барышень не попало, но происшедшее навело их на мысль о новой опасности, и они потеряли покой; и теперь, когда кто-нибудь брал в руки что-нибудь что могло выпасть, со всеми вытекающими отсюда последствиями, они наблюдали за ним с возрастающим беспокойством, до тех пор пока он не садился снова.

— А ну-ка, девушки, — весело сказал наш друг когда этот кошмар закончился, — вперед, мыть посуду!

Сначала они его не поняли. Когда наконец смысл идеи перед ними раскрылся, они сказали, что, как они опасаются, как мыть посуду они не знают.

— О, я вам сейчас покажу! — воскликнул приятель. — Это просто ужас как весело! Ложитесь на... То есть наклонитесь, гм, над берегом и поболтайте тарелки в воде.

Старшая барышня сказала, что, как она опасается, подходящей одежды для подобной работы у них нет.

— О, и эта сойдет! — беззаботно ответил приятель. — Подоткните подолы.

И он таки заставил их это сделать. Он сказал, что привлекательность пикников наполовину заключается как раз в подобных тонкостях. А они сказали, что это было очень интересно.

Теперь я вот думаю: был ли тот малый так непроходимо туп, как мы считали? Или же он был... Нет, нет, как можно! Ведь он был сама простота, сама детская искренность!

Гаррис захотел сойти на берег у Хэмптонской церкви — посмотреть могилу миссис Томас.

— А кто такая миссис Томас? — спросил я.

— Откуда я знаю? — сказал Гаррис. — Это дама у которой веселый памятник, и я хочу его посмотреть.

Я запротестовал. Не знаю — может быть, у меня извращенная натура, только сам я никогда не вожделею могильных памятников.

Я знаю: когда вы приезжаете куда-нибудь в город или деревню, необходимо немедленно мчаться на кладбище и упиваться могилами*. Но в таком отдыхе я себе всегда отказываю. Я не нахожу интереса в том чтобы ползать кругами у мрачных холодных церквей, за каким-нибудь престарелым астматиком, и зачитывать эпитафии. Даже кусок вмурованной в камень медной потрескавшейся доски мне не доставит того что я именую подлинным счастьем.

Невозмутимостью, которую я в состоянии сохранять перед ликом волнующих надписей, отсутствием воодушевления в отношении местной генеалогии я привожу в потрясение всех добропорядочных могильщиков, а плохо скрываемое стремление поскорее убраться ранит их чувства.

Одним золотым солнечным утром я стоял, прислонившись к невысокой каменной стенке, ограждавшей небольшую деревенскую церковь, курил, и в тихой глубокой радости предавался очаровательному успокоительному пейзажу — старая серая церковь, увитая гроздьями плюща, с деревянным крыльцом в замысловатой резьбе; светлая лента проселка, сбегающая извилинами с холма сквозь высокие ряды вязов; крытые соломой домики, выглядывающие из-за аккуратных изгородей; серебряная речка в долине, за нею поросшие лесом холмы!

Это был чудесный пейзаж. Он был полон идиллии и поэзии, и он вдохновил меня. Я ощутил добродетель и благодать. Я понял, что теперь не хочу быть порочным и грешным. Я перееду сюда, и поселюсь здесь, и не сотворю более зла, и буду вести прекрасную, совершенную жизнь; главу мою, когда я состарюсь, украсят седины, и т.д. и т.п.

И в этот миг я простил всех друзей моих и родственников моих, за их порок и упрямство, и благословил их. Они не знали, что я благословил их. Они продолжали вести свой отверженный образ жизни, так и не представляя себе того что, далеко-далеко, в этом безмятежном селении, я вершил для них. Но я это совершил, и мне хотелось чтобы они узнали о том, что я это совершил, ибо я желал осчастливить их. И я продолжал предаваться всем этим возвышенным благородным мыслям, как вдруг в мой экстатический транс ворвался пронзительный писклявый фальцет. Он верещал:

— Сию минуту, сударь! Бегу, бегу! Погодите-ка, сударь! Сию минуту!

Я обернулся вверх и увидел лысенького старикашку, ковылявшего по кладбищу в моем направлении. Он волок гигантскую связку ключей, которые тряслись и гремели в такт каждому шагу.

Исполненным безмолвного величия жестом я велел ему удалиться, но он тем не менее приближался, истошно вопя:

— Бегу, сударь, бегу! Я, видите ли, прихрамываю. Старость не радость! Сюда, сударь, сюда! Прошу вас!

— Прочь, жалкий старец! — молвил я.

— Я уж и так спешил, сударь! Моя благоверная заприметила вас только сию как минуту. За мной, сударь, за мной!

— Прочь, — молвил я снова, — оставьте меня! Не то я перелезу через стену и убью вас.

Он оторопел.

— Вы что... Не хотите осмотреть могилы?!

— Нет, — ответствовал я, — не хочу. Я хочу стоять здесь, прислонившись к этой старой замшелой стене. Подите прочь и не тревожьте меня. Я исполнен прекрасных, благородных мыслей, и не хочу отвлекаться, ибо испытываю благодать. Не вертитесь тут под ногами, и не бесите меня, пугая мои лучшие чувства этим вашим могильным вздором. Убирайтесь, и найдите кого-нибудь кто похоронит вас подешевле — я оплачу половину расходов.

Старик на мгновение растерялся. Он протер глаза и уставился на меня. С виду я был человек как человек. Он ничего не понимал.

— Вы приезжий? Вы тут не живете?

— Нет, — ответствовал я, — не живу. Если бы я тут жил, вы бы тут уже не жили.

— Ну, значит, вы хотите осмотреть надгробия... Могилки... Покойнички ведь... Гробы!

— Что вы мне парите? — воскликнул я, начиная раздражаться. — Я не хочу осматривать надгробия, ваши — какого черта? У нас есть свои могилки, у нашей семьи. У моего дядюшки Поджера на Кенсал-Грин есть надгробие — гордость всего прихода. А у моего дедушки такой склеп в Боу, что туда влезет восемь человек. А у моей двоюродной бабушки Сусанны в Финчли есть кирпичный саркофаг с монументом, и на нем барельеф с каким-то кофейником, и по стенам — карниз отборного белого камня, шесть дюймов, стоило бешеных денег! Когда мне требуются могилы, я отправляюсь туда и там упиваюсь. Чужих мне не надо! Когда вас самого похоронят, я, так и быть, приду посмотреть на вашу. Это все что я могу для вас сделать.

Старик разрыдался. Он сообщил, что один из памятников увенчан каким-то осколком, о котором ходит молва, что это, возможно, фрагмент окаменевшего человека, а на другом памятнике резана надпись — которую до сих пор не сумел разгадать никто.

Но я был неумолим; старик, голосом человека убитого горем, продолжил:

— Но Окно-то поминовения вы посмотрите*?!

Я презрел даже Окно поминовения. И тогда он выложил свой последний козырь. Он приблизился ко мне вплотную и прошептал, хрипло:

— Там, в склепе, у меня есть парочка черепов. Так и быть, взгляните на них. О-о-о, пойдемте, посмотрим на черепа! У вас ведь каникулы, молодой человек, и вам нужно развлечься. Пойдемте, посмотрим на черепа!

Здесь я обратился в бегство, и долго еще меня догоняли его призывы:

— Пойдемте, посмотрим на черепа!!! Вернитесь, взгляните на черепа!!!

Но Гаррис обожает памятники, могилы, эпитафии, надгробные надписи, и мысль о том, что могилу миссис Томас он, может быть, не увидит, привела его в помешательство. Он заявил, что мечтал о посещении могилы миссис Томас с той самой минуты когда впервые зашла речь о нашей поездке. Он сказал, что никогда бы к нам не присоединился, кабы не чаял увидеть надгробие миссис Томас.

Я напомнил ему о Джордже, и что лодка должна быть в Шеппертоне к пяти часам, чтобы там его встретить. Тогда Гаррис стал наезжать на Джорджа. Какого черта Джордж валяет целый день дурака, а мы тут таскай вверх-вниз по реке на горбу это старое раздолбанное корыто, чтобы его встречать? Какого черта Джордж сачкует, и не занимается делом? Какого черта он сегодня не отпросился и не поехал с нами? Да лопни он, этот банк! Какой там, в банке, от Джорджа толк?

— Как ни зайду, — распространялся Гаррис, — он хоть раз бы там что-нибудь делал. Торчит весь день за стеклом и прикидывается, что занят. Какой толк может быть от человека когда он торчит за стеклом? Вот я, например, в поте лица зарабатываю свой хлеб. А почему не работает он? Какая там от него польза, и какой вообще толк в этих их банках? Сначала берут у тебя деньги, а потом, когда выписываешь чек, присылают его назад, да еще исчиркают вдоль и поперек — «недостаточно средств», «обращайтесь к чекодателю». Что это за радость такая? На прошлой неделе такую штуку они сыграли со мной два раза! Нет, больше я терпеть этого не собираюсь. Я выну вклад. Был бы он тут, мы бы пошли посмотрели надгробие! Да и вообще я не верю, что он вообще в банке. Развлекается себе где-нибудь, вот что он делает, а мы тут ишачь в три погибели. Мне надо выйти и промочить горло.

Я указал Гаррису, что мы находимся на расстоянии многих миль от какого-либо питейного заведения, и Гаррис принялся поносить Темзу (какой может быть толк от реки, если каждый на нее попавший должен подыхать от жажды?).

Когда Гаррис становится вот таким, всегда лучше дать ему волю. Тогда он сдувается, и в дальнейшем сидит спокойно.

Я напомнил ему, что в корзине у нас имеется концентрированный лимонад, а на носу — целый галлон воды, и что обе субстанции только и ждут когда их смешают, чтобы превратиться в освежающий прохладительный напиток.

Тогда Гаррис окрысился на лимонад и «все эти», по его выражению, «помои для воскресной школы» — имбирное пиво, малиновый сироп, и т.д. и т.п. От них случается расстройство пищеварения; они губят как тело, так и душу; они являются причиной половины преступлений в Англии.

Но он тем не менее заявил, что ему нужно выпить хоть что-нибудь, залез на скамейку, и нагнулся чтобы достать бутылку. Бутылка была на самом дне корзины, и найти ее было, видимо, нелегко — Гаррису пришлось наклоняться все дальше и дальше, и он, пытаясь в то же время править лодкой и видя все вверх ногами, дернул за неправильную веревку, и лодка врезалась в берег, и от удара он опрокинулся, и нырнул точно в корзину, и воткнулся в нее головой, вцепившись в борта мертвой хваткой и растопырив в воздухе ноги. Не смея пошевелиться из страха полететь в воду, он был вынужден торчать таким образом пока я не схватил его за ноги, и не выдернул оттуда назад, — отчего он взбесился только сильнее.


Глава VIII


Вымогательство. — Как следует поступать в таких случаях. — Бесстыдный эгоизм прибрежных землевладельцев. — Доски «объявлений». — Нехристианские чувства Гарриса. — Как Гаррис поет комические куплеты. — Вечер в элитном обществе. — Скандальная выходка двух молодых негодяев. — Кое-какие бесполезные справки. — Джордж покупает банджо.


Мы пристали под ивами у Кэмптон-парка и устроили завтрак. Местечко там просто милое — вдоль берега пробегает славный зеленый луг, над которым склоняются ивы. Едва мы приступили к третьему блюду — хлебу с вареньем, — как пред нами предстал джентльмен в жилете, с короткой трубкой в зубах, и осведомился: известно ли нам, что мы нарушаем границу чужих владений? Мы ответили, что пока не рассмотрели этот вопрос в той должной степени которая позволила бы нам прийти к определенному заключению на этот счет; если он, однако, поручится честным словом джентльмена, что мы действительно нарушаем границу чужих владений, мы без дальнейших колебаний поверим ему.

Джентльмен предоставил нам требуемые заверения, и мы поблагодарили его, но он продолжал торчать возле нас, и явно был чем-то неудовлетворен. Тогда мы поинтересовались чем бы могли оказаться полезны еще; а Гаррис, человек приятельский, предложил ему кусок хлеба с вареньем.

Как я понимаю, джентльмен принадлежал к какому-то обществу воздержания от хлеба с вареньем, ибо отверг угощение столь свирепо будто речь шла о покушении на его чистоту, и добавил, что его долг — вытурить нас в шею. Гаррис сказал, что если таков долг, то долг следует исполнять, и поинтересовался у джентльмена какими, по его представлению, средствами исполнения этого долга можно добиться наилучшим образом. А Гаррис — мужчина, что называется, хорошо сложенный, носит почти самый большой размер, вид имеет поджарый и крепкий; незнакомец смерил Гарриса взглядом, и сказал, что сходит посоветоваться с хозяином — после чего вернется и пошвыряет нас в реку обоих.

Разумеется мы больше его никогда не видели, и разумеется ему нужен был просто шиллинг. Существует известное количество речных жуликов, которые сколачивают за лето целое состояние — слоняясь по берегу и вымогая вышеописанным образом деньги у малодушных простаков. Они выдают себя за уполномоченных землевладельца. Поступать же следует так: сообщить свое имя и адрес, и дать возможность собственнику (если тот на самом деле при чем) вызвать вас в суд, где он пусть покажет какой ущерб вы причинили его земле посидев на клочке таковой*. Но большинство людей так ленивы и трусливы, что предпочитают поощрять мошенничество поддаваясь ему, вместо того чтобы, проявив известную твердость, его прекратить.

В тех случаях когда действительно виноваты землевладельцы, их следует изобличать. Эгоизм хозяев прибрежных участков возрастает год от года. Дай этим людям волю — они перекроют Темзу всю целиком. А притоки и затоны они фактически уже перекрыли. Они забивают в дно сваи, с одного берега на другой протягивают цепи, а ко всем деревьям прибивают огромные доски с предупреждениями. Вид таких досок пробуждает во мне всякий порочный инстинкт. У меня так и чешутся руки поотрывать каждую доску, и того кто ее повесил заколотить ею по голове насмерть. И тогда я бы похоронил его, а доску водрузил на могилу как памятник.

Я поделился этими своими чувствами с Гаррисом, и он сказал, что принимает к сердцу все даже сильнее. Он сказал, что испытывает желание не только убить того кто распорядился доску повесить, но также вырезать всех членов его семьи, всех родственников и друзей, а затем сжечь его дом. Такая жестокость показалась мне уже чрезмерной. Я сообщил это Гаррису, но он возразил:

— Ни капли! Вот так им и надо, всем! И еще я приду и спою на пепелище комические куплеты.

Меня расстроило то, что Гаррис потакает такому стремлению к крови. Мы не должны допускать чтобы наш инстинкт справедливости вырождался в примитивную мстительность. Прошло немало времени прежде чем мне удалось убедить Гарриса принять более христианскую точку зрения на этот вопрос, но в конце концов мне это удалось, и он пообещал, что родственников и друзей пощадит при всех обстоятельствах, а комических куплетов на пепелище петь не будет.

Вы просто не слышали как Гаррис поет комические куплеты. Иначе вам бы стало понятно какую услугу я оказал человечеству. Одна из навязчивых идей Гарриса заключается в том, что он думает будто умеет петь комические куплеты. Тех же его друзей что слышали как он пробовал это делать преследует иная навязчивая идея — Гаррис этого делать, наоборот, не умеет, уметь никогда не будет, и что ему нельзя позволять даже пробовать.

Когда Гаррис бывает в гостях и его просят спеть, он отвечает:

— Но я ведь, в общем, пою только комические куплеты...

Сказано это так, что вам становится ясно — прослушав комические куплеты в его исполнении хотя бы однажды, вы можете спокойно ложиться и умирать.

— Ах, как мило, как мило, — щебечет хозяйка. — Спойте же нам что-нибудь, мистер Гаррис, спойте!

И Гаррис встает и подходит к фортепиано, с сияющей улыбкой великодушного благодетеля который собирается кого-либо чем-либо облагодетельствовать.

— Прошу тишины, пожалуйста, тишины, всем тихо! — восклицает хозяйка, обращаясь к гостям. — Мистер Гаррис сейчас исполнит комические куплеты!

— Ах, как мило, как мило! — шепчутся гости. И все спешно покидают оранжерею, и стремятся наверх, и собирают народ со всего дома, и сталпливаются в гостиной, и рассаживаются вокруг, и в предвкушении удовольствия расплываются в дурацких улыбках.

Тогда Гаррис начинает.

От исполнителя комических куплетов большого голоса вы, конечно, не ожидаете. Вы не ожидаете вокальной техники и правильной фразировки. Не важно если певец взяв ноту обнаруживает, что забрался высоковато, и скачком берет ниже. Вы не переживаете по поводу темпа. Не важно если исполнитель обогнав аккомпанемент на два такта замолкает на середине фразы, чтобы убедить аккомпаниатора в его ошибке, после чего начинает куплет заново. Но вы рассчитываете на текст.

Вы никак не ожидаете, что исполнитель знает только первые три строчки первого куплета, и будет твердить их по кругу пока не начнется припев. Вы не ожидаете, что посреди фразы он может остановиться, хихикнуть, и заявить, что, как это ни забавно, но провалиться ему на этом месте если он помнит как оно дальше — после чего пытается что-то присочинить от себя, затем вспоминает забытое, находясь уже совершенно в другом месте, без всякого предупреждения останавливается и начинает сначала. Вы не ожидаете... Впрочем, я просто изображу как Гаррис поет комические куплеты, и вы сможете составить об этом собственное суждение.


ГАРРИС (стоя у фортепиано и обращаясь к ожидающей публике). Боюсь, конечно, что все это уже с бородой. Вы все это, в общем, наверно, знаете. Но я ничего другого не знаю. Это песенка судьи из «Слюнявчика»... Нет, я имею в виду не «Слюнявчик»... Я имею в виду... Ну, в общем, вы знаете что я имею в виду... В общем, не из «Слюнявчика», а... Ну, в общем, вы должны подпевать мне хором.


Шепот восторга и страстное желание подпевать хором. Блестяще исполненное нервным аккомпаниатором вступление к песенке судьи из «Суда присяжных»*. Гаррису пора начинать. Он этого не замечает. Нервный аккомпаниатор начинает вступление снова. Гаррис начинает петь и выстреливает две первые строчки песенки адмирала из «Слюнявчика»*. Нервный аккомпаниатор пытается доиграть вступление, бросает эту затею, и пытается следовать Гаррису исполняя аккомпанемент песенки судьи из «Суда присяжных»; понимает, что это не то, пытается сообразить что происходит и где он находится, чувствует, что рассудок изменяет ему, и смолкает.


ГАРРИС (любезно и ободряюще). Прекрасно, прекрасно! Вы просто молодец, продолжим!

НЕРВНЫЙ АККОМПАНИАТОР. Здесь, кажется, какое-то недоразумение... Что вы поете?

ГАРРИС (не задумываясь). Что за вопрос! Песенку судьи из «Суда присяжных». Вы ее что, не знаете?

ОДИН ИЗ ПРИЯТЕЛЕЙ ГАРРИСА (из задних рядов). Да сейчас, дурья твоя башка! Ты же поешь песенку адмирала из «Слюнявчика»!


Длительные препирательства между Гаррисом и его приятелем в отношении того что именно Гаррис поет. Приятель наконец соглашается, что это не важно, лишь бы Гаррис продолжал что начал, и Гаррис, с видом человека истерзанного несправедливостью, просит аккомпаниатора начать сначала. Аккомпаниатор играет вступление к песенке адмирала, и Гаррис, дождавшись подходящего, по его мнению, момента, начинает.


ГАРРИС.


Я в мальчиках почтенным стал судьей...


Общий взрыв хохота, принимаемый Гаррисом за одобрение. Аккомпаниатор, вспомнив о жене и близких, отказывается от неравной борьбы и ретируется; его место занимает человек с более устойчивой нервной системой.


НОВЫЙ АККОМПАНИАТОР (ободряюще). Валяйте, дружище, а я буду вам подыгрывать. К черту вступление!

ГАРРИС (до которого, наконец, доходит суть дела; смеясь). Боже милостивый! Прошу прощения, прошу прощения... Ну конечно — я перепутал эти две песни! А все это Дженкинс меня запутал. Итак!


Поет. Его голос гудит как из погреба и напоминает рокот приближающегося землетрясения.


Я в мальчиках когда-то

Служил у адвоката...


(В сторону, аккомпаниатору.) Возьмем-ка повыше, старина, и начнем сначала еще разок, ничего?


Поет первые две строчки снова, на этот раз высоким фальцетом. В публике значительное удивление. Впечатлительная старушка сидящая у камина начинает рыдать; ее приходится увести.


ГАРРИС (продолжает).


Я стекла чистил, двери тер,

И...


Нет, нет... Я стекла на парадном мыл... И натирал полы... Тьфу ты, черт подери... Прошу прощения... Забавное дело, что-то никак эту строчку не вспомню. И я... Я... В общем, давайте к припеву, авось вспомнится и само... (Поет.)


И я в сраженья, тру-ля-ля,

Теперь веду флот короля.


А теперь, в общем, эти две строчки нужно спеть хором!

ВСЕ (хором).


И он в сраженья, тру-ля-ля,

Теперь ведет флот короля.


И Гаррис так и не замечает какого вытворяет из себя осла, и как докучает массе людей не сделавших ему никакого зла. Он искренне полагает, что доставил им удовольствие, и обещает спеть еще один комический куплет после ужина.

Разговоры о комических куплетах и вечеринках напоминают мне о неком прелюбопытнейшем случае, к которому я однажды оказался причастен. Так как случай этот проливает яркий свет на устройство человеческой натуры вообще, я полагаю, что на этих страницах он должен быть увековечен.

Собралось общество, фешенебельное и высококультурное. Все блистали лучшими туалетами, изящной речью, и были совершенно довольны собой — все, кроме двух юных субъектов, студентов, только что вернувшихся из Германии; двух заурядных молодых людей, которым было томительно и тоскливо, как будто мальчикам среди взрослых. На самом деле мы просто были слишком умны для них. Наша блестящая, но чересчур изысканная беседа, наши элитные вкусы находились вне пределов их апперцепции. Здесь, среди нас, они были не к месту. Да и вообще им не следовало быть среди нас... Это признали все, впоследствии.

Мы исполняли morceaux старинных немецких мастеров*. Мы обсуждали философские и этические проблемы. Мы флиртовали — с изящным достоинством. И мы острили — самым элитным образом.

После ужина кто-то продекламировал французское стихотворение, и мы сказали, что это было прекрасно. Потом одна из дам спела чувствительную балладу на испанском, и кое-кто прослезился — до того это было трогательно.

И тут вышеупомянутые молодые люди поднялись, и спросили не приходилось ли нам слышать как герр Слоссенн-Бошен (который только что приехал и сидел внизу в столовой) исполняет некие восхитительные немецкие комические куплеты.

Никому из нас слышать их будто не приходилось.

Молодые люди заверили нас, что эти комические куплеты — самые смешные из всех когда-либо созданных комических куплетов, и что, если нам будет угодно, они попросят герра Слоссенн-Бошена, с которым очень хорошо знакомы, исполнить их. Это такие смешные комические куплеты, сказали они, что когда герр Слоссенн-Бошен однажды исполнил их в присутствии германского императора, его (германского императора) пришлось отнести в постель.

Они сказали, что никто не поет их так, как герр Слоссенн-Бошен. До самого конца исполнения он сохраняет такую торжественную серьезность, что вам кажется будто он декламирует трагический монолог, и от этого все, разумеется, становится еще более уморительным. Они сказали, что он ни разу даже намеком не даст вам понять — ни голосом, ни манерой, — что исполняет нечто смешное, — этим он все бы только испортил. Именно благодаря его такой серьезной, такой почти трагичной манере, комические куплеты становятся такими просто ужасно смешными.

Мы сказали, что жаждем такое услышать, что желаем хорошо посмеяться, и они спустились и привели герра Слоссенн-Бошена. Он, как видно, исполнить нам эти куплеты был только рад, потому что пришел немедленно и, не говоря ни слова, сел за фортепиано.

— Ну, сейчас-то повеселитесь! — шепнули нам молодые люди, проходя через залу, чтобы занять скромную позицию за спиной профессора. — Вот посмеетесь-то!

Герр Слоссенн-Бошен аккомпанировал себе сам. Вступление ничего комического не предвещало вообще. Мелодия была потусторонняя и волнующая, и от нее по коже пробегали мурашки. Но мы шепнули друг другу, что вот она — немецкая манера смешить, и приготовились наслаждаться.

По-немецки я не понимаю ни слова. Я изучал этот язык в школе, но через два года после ее окончания забыл все начисто, и с тех пор чувствую себя гораздо лучше*. Однако мне не хотелось обнаруживать свое невежество перед присутствующими. Поэтому я выдумал план, который показался мне просто отличным — я не спускал глаз со студентов, и делал все как они. Они прыскали — прыскал и я, они гоготали — гоготал и я. Кроме того, время от времени я позволял себе хохотнуть сам, как если бы только сам заметил некую тонкость ускользнувшую от других. (Этот прием показался мне особенно ловким.)

Я заметил, пока исполнялась песня, что многие не спускали глаз с двух молодых людей — так же, как я. Когда студенты прыскали — прыскали они, когда студенты гоготали — гоготали они. А так как двое молодых людей только и делали, что на всем протяжении комических куплетов прыскали, гоготали, и разражались хохотом, все шло самым замечательным образом.

И все же немецкий профессор, казалось, был чем-то неудовлетворен. Вначале, когда мы стали смеяться, на его лице отразилось глубокое удивление, будто он ожидал чего угодно только не смеха. Нам это показалось очень забавным; мы говорили, что — да, в этой его серьезности и заключается половина успеха; с его стороны любой намек на то, что он понимает как все это страшно смешно, погубит все, конечно же, полностью.

Мы продолжали смеяться, и удивление профессора сменилось возмущением и негодованием. Он свирепо оглядел нас (кроме тех двух молодых людей, которых, сидящих у него за спиной, он видеть не мог), и здесь от смеха с нами случился припадок. Мы говорили друг другу, что эта штука сведет нас в могилу. Одних только слов, говорили мы, хватит чтобы довести нас до судорог, а тут еще эта шутовская серьезность — о, это уже просто слишком!

Исполняя последний куплет, профессор превзошел самого себя. Он испепелил нас взглядом исполненным такой сосредоточенной свирепости, что если бы нас не предупредили заранее о немецкой манере исполнения комических куплетов, нам стало бы страшно. И он придал своей странной музыке столько агонизирующей тоски, что если бы мы не знали какая это веселая песня, то, возможно бы, разрыдались.

Он закончил просто под визги хохота. Мы говорили, что ничего смешнее не слышали в жизни. Как странно, удивлялись мы; ведь считается, что у немцев нет чувства юмора — когда существуют такие вещицы. И мы спросили профессора — отчего он не переведет песенку на английский, чтобы ее сумели понять и обычные люди, и узнать наконец что такое настоящие комические куплеты.

И тут герр Слоссенн-Бошен вскочил и взорвался. Он ругался по-немецки (немецкий, я должен сделать вывод, для этой цели подходит особенно*), и приплясывал, и размахивал кулаками, и обзывал нас по-английски как только умел. Он кричал, что никогда в жизни еще не был так оскорблен.

Оказалось, что его песня вовсе не представляла собой комических куплетов. Песня была про юную девушку жившую в горах Гарца, которая отдала свою жизнь ради спасения души возлюбленного. Он умер, и души их встретились в заоблачных сферах, и затем, в последней строфе, он ее душу бросил, а сам уволокся за какой-то другой душой. Я не ручаюсь за подробности, но это было что-то совершенно грустное, я уверен. Герр Бошен сказал, что однажды он исполнял эту песню в присутствии германского императора, и он (германский император) рыдал как дитя. Он (герр Бошен) сказал, что эта песня считается одним из самых трагических и трогательных явлений германской языковой культуры.

Мы оказались в ужасном, совершенно ужасном положении. Что здесь можно было ответить? Мы оглядывались, разыскивая двух молодых людей устроивших это мероприятие, но те скромным образом покинули дом немедленно после того как исполнение прекратилось.

На этом вечер и кончился. Первый раз в жизни я видел чтобы гости расходились так поспешно и тихо. Мы даже не простились друг с другом. Мы спускались поодиночке, ступая неслышно и держась неосвещенной стороны лестницы. Шепотом мы просили лакея подать нам пальто и шляпу, сами открывали дверь, выскальзывали на улицу, и быстро сворачивали за угол, по возможности избегая друг друга.

С тех пор я никогда не проявлял большого интереса к немецким песням.

Мы добрались до Санберийского шлюза в половине четвертого. У шлюза река здесь просто прелестна, а отводной канал удивительно живописен. Но не пробуйте идти здесь на веслах против течения.

Однажды я попытался так сделать. Я был на веслах, и спросил у приятелей которые правили на корме — можно ли подняться здесь вверх? Они ответили, что это, по их мнению, осуществимо, если я приналягу на весла как следует. Мы находились как раз под пешеходным мостом, соединявшим стенки; я уселся, взялся за весла и начал грести.

Греб я просто великолепно. Я сразу вошел в твердый, устойчивый ритм. Я поддерживал этот ритм руками, спиной, и ногами. Я работал веслами лихо, энергично, мощно; работал просто в потрясающем стиле. Оба моих товарища говорили, что смотреть на меня — одно удовольствие. Через пять минут я поднял глаза, считая, что мы уже у ворот шлюза. Мы находились под мостом, в том самом месте где я собственно начал грести, а эти два идиота надрывались от дикого хохота. Я разбивался в лепешку как сумасшедший, и все для того чтобы наша лодка по-прежнему торчала под этим мостом. Нет уж, теперь пусть другие гребут на быстрине против течения.

Мы добрались до Уолтона, городка для реки очень даже немаленького. Как и во всех прибрежных местах, к воде здесь выходит только крохотный уголок, так что с лодки может показаться будто это маленькая деревушка, в которой всего-то полдюжины домиков. Между Лондоном и Оксфордом, пожалуй, только Виндзор и Эбингдон можно рассмотреть с реки хоть как-нибудь. Все остальные места прячутся за углом и выглядывают на реку только какой-нибудь улочкой. Я благодарю их за то, что они настолько тактичны и уступают берега лесам, полям, и водопроводным станциям. Даже у Рэдинга, хотя он лезет из кожи вон чтобы испортить, изгадить, и изуродовать на реке все докуда может добраться, хватает великодушия как следует скрыть свою неприглядную физию.

У Цезаря, разумеется, под Уолтоном что-нибудь было — лагерь, укрепление, или какая-нибудь другая штука в подобном роде. Цезарь на реках был завсегдатаем. Еще королева Елизавета — она здесь бывала тоже. (От этой женщины вам не избавиться, куда бы вы ни направились*.) Еще здесь жили Кромвель и Брэдшоу (не тот Брэдшоу который составил путеводитель, а судья который отправил на плаху короля Карла*). Компания собралась, похоже, — приятнее некуда.

В церкви Уолтона показывают железную «узду для сварливых женщин»*. Такими вещами в старину пользовались для обуздания женских языков. Но теперь от подобных опытов отказались. Я понимаю железа перестало хватать, а всякий другой материал недостаточно прочен.

В этой церкви также имеются достойные внимания могилы, и я боялся, что мне не удастся отвлечь от них Гарриса. Но он о них как будто не помышлял, и мы двинулись дальше.

Выше моста река становится ужасно извилистой. Это обстоятельство делает ее весьма живописной, однако с точки зрения необходимости грести или тянуть бечеву действует раздражающе, и приводит к бесконечной полемике между рулевым и гребцом.

Правым берегом вы проходите Аутлэндс-парк. Это знаменитое старинное поместье. Генрих Восьмой его у кого-то украл (я уже забыл у кого именно), и стал там жить. В парке имеется грот, который можно осмотреть (за плату), и который, как считается, очень красив. Однако, на мой взгляд, там нет ничего особенного.

Покойная герцогиня Йоркская, также жившая в Аутлендс-парке, обожала собак; у нее их была целая куча. У нее было специальное кладбище, где она хоронила этих собак когда они околевали. Они покоятся там, около пятидесяти экземпляров; над каждой — надгробие, на нем — эпитафия.

Впрочем, мне кажется собаки достойны этого почти в той же мере что любой средний христианин.

У Коруэй-Стэйкса — первой излучины выше Уолтонского моста — произошло сражение между Цезарем и Кассивелауном*. Для встречи Цезаря Кассивелаун привел реку в готовность: назабивал в нее кольев и, не остается никаких сомнений, повесил доску с запрещением высаживаться на берег. Но Цезарь, несмотря даже на доску, реку преодолел. Отогнать Цезаря от этой реки было бы невозможно. Вот такие люди нам на реке в наше время очень нужны*.

Хэллифорд и Шеппертон там где выходят на реку оба тоже очень милы, но ни в том, ни в другом нет ничего примечательного. В Шеппертоне на кладбище есть, правда, памятник украшенный стихотворением, и я очень боялся как бы Гаррис не вздумал выйти на берег, чтобы там послоняться. Когда мы приблизились к пристани, и я увидел каким жадным взором он на нее уставился, я искусным движением сбросил его шапочку в воду. Добывая ее и негодуя на мою неуклюжесть, Гаррис забыл обо всех своих ненаглядных могилах.

Возле Уэйбриджа река Уэй (славная речушка, по которой на небольшой лодке можно подняться до Гилдфорда; одна из тех что я постоянно собираюсь исследовать, да все никак не соберусь), река Берн и Бэйзингстокский канал соединяются и все вместе впадают в Темзу. Шлюз здесь находится как раз напротив городка, и первым предметом который мы заметили, когда городок появился, оказалась спортивная куртка Джорджа на створе шлюза; а ближайший осмотр определил, что в ней находится и собственно Джордж.

Монморанси устроил бешеный лай. Я закричал. Гаррис завопил. Джордж замахал шляпой и заорал нам в ответ. Сторож шлюза выскочил с багром, предполагая, что кто-то хлопнулся в воду, и, как видно, был весьма раздосадован, обнаружив, что в воду никто не падал.

У Джорджа в руках имелся весьма любопытный предмет, завернутый в клеенку. Предмет был круглый, с одной стороны плоский, и из него торчала длинная прямая ручка.

— Это у тебя что? — заинтересовался Гаррис. — Сковородка?

— Нет, — сказал Джордж, и в глазах его появился странный диковатый блеск. — Это последний писк сезона... Его берут на реку все. Это банджо!

— Вот уж не знал, что ты играешь на банджо! — воскликнули мы с Гаррисом в один голос.

— Да я, в общем-то, не играю. Но мне говорили, что это очень просто. Да и потом — у меня есть самоучитель!


Глава IX


Джорджа знакомят с работой. — Варварские инстинкты бечевы. — Черная неблагодарность четырехвесельной лодки. — «Тягачи» и «тягомые». — Как можно пользоваться влюбленными. — Удивительное исчезновение пожилой леди. — Тише едешь — дальше будешь. — Вас тянут девушки: возбуждающее переживание. — Пропавший шлюз, или река с привидениями. — Музыка. — Спасены!


Теперь, когда Джордж оказался в наших руках, мы решили запрячь его в работу. Работать он, разумеется, не хотел; это ясно по умолчанию. Как он нам объяснил, ему пришлось порядочно потрудиться в Сити. Гаррис, человек по природе черствый и к состраданию не склонный, сказал:

— Ну да! А теперь для разнообразия тебе придется порядочно потрудиться на реке. Разнообразие — оно полезно для каждого. А ну, пшел!

По совести (даже по совести Джорджа) возразить было нечего, хотя Джордж заметил, что, может быть, ему как раз таки лучше остаться в лодке и заняться приготовлением чая, пока мы с Гаррисом будем тянуть бечеву; приготовление чая, мол, — работа весьма изнурительная, а у нас с Гаррисом вид и так утомленный. В ответ мы, однако, только сунули ему бечеву, так что он взял ее и полез на берег.

Бечева — штука странная и непостижимая. Вы сворачиваете ее с таким терпением и осторожностью как стали бы складывать новые брюки, а через пять минут, когда вы снова ее берете, она уже превратилась в какой-то гнусный, тошнотворный клубок. Я не хочу никого обижать, но я твердо уверен, что если взять среднестатистическую бечеву, растянуть ее где-нибудь в чистом поле на ровном месте в струну, отвернуться на тридцать секунд и затем обернуться назад, то окажется, что за это время она собралась в этом чистом поле в кучу, и скрутилась, и завязалась в узлы, и затеряла оба конца, и превратилась в сплошные петли. И вам потребуется полчаса, чтобы, сидя на траве и без конца чертыхаясь, распутать ее обратно.

Это мой взгляд на бечеву вообще. Конечно, некоторые достойные исключения иметь место могут; я не утверждаю, что их не бывает. Возможно такие бечевы существуют, как гордость своего цеха, — сознательные, порядочные бечевы, которые не воображают из себя «кроше»*, и не пытаются сплестись в вязаную салфетку едва их предоставят самим себе. Я говорю, что такие бечевы, может быть, и бывают. Я искренне на это надеюсь. Только я таких не встречал.

Нашей бечевой я занялся сам, как раз перед тем как мы подошли к шлюзу. (Гаррису я не дал бы ее даже тронуть — Гаррис человек беспечный.) Я смотал ее, медленно и осторожно, и связал посередине, и сложил пополам, и бережно разместил на дне лодки. Гаррис поднял ее, соблюдая все необходимые правила, и вложил в руки Джорджу. Джордж крепко вцепился в нее, и, держа от себя на расстоянии, стал разматывать так, как если бы разворачивал пеленки новорожденного. Не успел он, однако, размотать и дюжины ярдов, как вся эта штука стала больше всего похожа на низкокачественный дверной половик.

Так бывает всегда, и всегда вызывает одни и те же последствия. Тот кто стоит на берегу, пытаясь ее размотать, уверен, что во всем виноват тот кто ее укладывал. А когда человек вышедший на реку что-нибудь думает, он это и говорит.

— Что ты пытался из нее сделать? Рыболовную сеть? Надо же было так все запутать! Нельзя было просто взять да просто свернуть, тупица? — рычит он время от времени, неистово сражаясь с бечевой, и раскладывает ее по тропе, и нарезает круги пытаясь отыскать конец.

С другой стороны, тот кто бечеву сматывал уверен, что причиной всего ералаша является тот кто пытается ее размотать.

— Когда ты ее брал, с ней все было в порядке! — восклицает он негодующе. — Надо, наверно, думать что делаешь! Вечно у тебя все получается наперекосяк! Ты и столб завяжешь узлом, с тебя станется!

И они так злятся, что им хочется на этой бечеве друг друга повесить.

Проходит десять минут; распутывающий бечеву издает вопль и расстается с рассудком. Он скачет по ней, и пытается размотать одним разом, хватая первый попавшийся узел и дергая за него. Естественно, бечева затягивается только сильнее. Тогда товарищ вылезает из лодки и спешит на помощь, и они толкаются, и мешают друг другу. Оба хватаются за один и тот же кусок, тянут его в разные стороны, и не могут понять что и где зацепилось. В конце концов они все-таки со всем разбираются, затем оборачиваются и видят, что лодку тем временем унесло и она направляется прямо к плотине.

Однажды я сам был очевидцем подобной истории. Это случилось у Бовени одним довольно ветреным утром. Мы гребли вниз по реке. И вот, обогнув излучину, мы заметили на берегу двух малых. Они озирали друг друга с выражением такого недоумения и беспомощности каких я ни до, ни после на человеческих лицах не наблюдал. Оба держали в руках концы длинной бечевы. Было ясно, что у них что-то случилось; мы притормозили и спросили в чем дело.

— Нашу лодку унесло! — ответили они с негодованием. — Мы только вылезли чтобы распутать бечеву, а когда оглянулись, ее унесло!

Они, как видно, были оскорблены поведением лодки, которое явно посчитали актом низости и неблагодарности.

Сачконувшая лодка нашлась на полмили ниже. Она застряла в камышах, и мы привели ее обратно. Бьюсь об заклад — эти двое потом всю неделю держали беглянку в ежовых рукавицах.

Никогда не забуду этой картины — как они бродят по берегу взад и вперед, с бечевкой в руках, и разыскивают свою лодку.

Когда лодку тянут бечевой, случаются презабавные истории. Чаще всего картина наблюдается такого рода: двое «тягачей» быстро шагают по берегу, занятые оживленной беседой, тогда как «тягомый» в лодке, в ста ярдах у них за спиной, безрезультатно пытается доораться чтобы они остановились, и подает веслом неистовые знаки бедствия. У него что-то случилось — выскочил руль, или за борт свалился багор, или в воду слетела шляпа и теперь несется вниз по течению.

Он зовет, сначала довольно спокойно и вежливо:

— Эй! Постойте минутку! — кричит он весело. — У меня шляпа упала в воду.

Затем:

— Эй! Том, Дик! Вы что там, оглохли? — уже не столь дружелюбно.

И затем:

— Эй! Черт вас подери, тупые болваны! Идиоты! Эй! Стойте! Нет, что за...

Потом он вскакивает, и начинает метаться по лодке, и орет до посинения, и проклинает весь круг ему известных вещей. И мальчишки на берегу останавливаются, и глумятся над ним, и швыряют в него камни, а он проносится мимо на скорости четырех миль в час — и не может вылезти.

Подобных неприятностей во многом можно было бы избежать если бы тянущие лодку не забывали, что они ее тянут, и почаще оглядывались посмотреть как идут дела у товарища. А лучше тянет пусть вообще кто-то один. Когда этим занято двое, они начинают болтать и обо всем забывают, а сама лодка, которая и так оказывает минимальное сопротивление, напомнить о том, что ее тянут, существенным образом не в состоянии.

Вечером, когда мы после ужина рассуждали на эту тему, Джордж рассказал прелюбопытнейшую историю — пример крайней рассеянности до которой может дойти пара таких «тягачей».

Однажды вечером, как рассказывал Джордж, он со своими тремя приятелями поднимался от Мэйденхеда на веслах на тяжело нагруженной лодке. Немногим выше Кукэмского шлюза они увидели молодого человека и девушку, бредущих по тропе и углубленных, как видно, в интересную и захватывающую беседу. Они тащили шлюпочный крюк; к крюку была привязана бечева — она волоклась за ними, и конец ее терялся в воде. Никаких лодок — ни рядом, ни вообще вокруг — не наблюдалось. В некие времена к бечеве была привязана лодка, вне всяких сомнений. Но что с ней случилось, какая страшная участь постигла ее и тех кто в ней остался покинут — все это было покрыто тайной. Какая бы ни произошла катастрофа, однако, девушку с молодым человеком она никоим образом не тревожила. У них был шлюпочный крюк, и у них была бечева, и этого, как видно, чтобы тащить лодку им представлялось достаточным.

Джордж хотел было крикнуть и привести их в чувство, но в этот миг его осенила блистательная идея, и он удержался. Вместо этого он схватил багор, наклонился и выудил конец бечевы. И они сделали на ней петлю, и накинули себе на мачту, а потом подобрали весла, уселись на корме и закурили трубки.

И молодой человек с барышней проволокли этих четырех кабанов и тяжелую лодку до самого Марло.

Джордж сказал, что никогда не видел столько задумчивой скорби в одном человеческом взгляде, когда у шлюза юная пара сообразила, что две последние мили они волокли постороннюю лодку. Джордж полагал, что если бы не тормозящий фактор присутствия очаровательной леди, молодой человек, пожалуй, дал бы волю агрессивному языку.

Первой оправилась от потрясения барышня. Ломая руки, она воскликнула, страстно:

— О, Генри! А где тогда тетушка?

— Ну и как, нашли они старушенцию? — поинтересовался Гаррис.

Джордж ответил, что это ему неизвестно.

Другой пример опасного недостатка взаимного понимания между «тягачом» и «тягомым» довелось однажды наблюдать мне самому, вместе с Джорджем, около Уолтона. Это было там где бечевник отлого подходит к воде; мы устроили привал на противоположном берегу, и поглядывали вокруг. Вскоре на реке появилась небольшая лодка. Она неслась на бечеве, влекомая могучей ломовой лошадью, на которой находился крохотный мальчуган. В лодке в отрешенно-созерцательных позах расположились пятеро типов, причем особенно умиротворенную позу имел рулевой.

— Вот бы он заложил руль не в ту сторону, — пробормотал Джордж когда они проходили мимо.

В тот же самый миг это произошло; лодка хрястнулась в берег с таким треском будто кто-то разорвал сорок тысяч льняных простыней. Два пассажира, корзина, и три весла немедленно покинули лодку с бакборта и разместились на берегу; полторы секунды спустя еще два пассажира высадились со штирборта и расселись среди багров, парусов, бутылок, и саквояжей. Последний пассажир одолел еще двадцать ярдов и вылетел на берег головой вперед.

Это в какой-то степени избавило лодку от полезной нагрузки, и она пошла значительно легче; юнец закричал во весь голос и помчал скакуна галопом. Народ сел и уставился друг на друга. Прошло несколько секунд прежде чем они сообразили что случилось, а когда сообразили, стали энергично орать чтобы мальчишка затормозил. Тот, однако, был слишком увлечен скакуном и ничего не слышал. Тогда они помчались за ним, и мы наблюдали эту картину пока они не скрылись из вида.

Не могу сказать, что я испытал к ним в их этом несчастье какое-либо сочувствие. Больше того, я только мечтаю чтобы молодых болванов применяющих подобный буксир (а таких пруд пруди) постигали подобные удары судьбы. Не говоря о риске которому они подвергают жизни собственные, они представляют опасность для окружающих, и действуют на нервы всем лодкам которые опережают. Когда они несутся на такой скорости, то сами не успевают уступить дорогу другим, а другие не успевают уступить дорогу им. Их бечева налетает на вашу мачту и опрокидывает вашу лодку, а то еще цепляет кого-нибудь из пассажиров, и либо швыряет в воду, либо режет ему лицо в клочья. В таких случаях лучше всего не теряться и быть наготове, чтобы встретить их комлем мачты.

Но самый возбуждающий опыт, в плане буксировки бечевой, — это когда тебя буксируют барышни. Таких ощущений не должен упускать никто. Для этого необходимы три барышни; две — чтобы держать веревку, одна — чтобы скакать вокруг и хихикать. Начинают они обычно с того, что запутываются в бечеве. Они обмотают веревкой ноги, и им придется сесть на тропу, чтобы друг друга распутать. Затем они намотают веревку себе на шею и едва не удавятся насмерть. В конце концов они все-таки с ней разберутся, и помчатся бегом, волоча лодку на угрожающей скорости. Через сто ярдов они, естественно, выдыхаются, неожиданно останавливаются, бросаются на траву и хохочут, а вашу лодку относит на середину реки и начинает вертеть — прежде чем вы успеваете сообразить в чем дело и схватиться за весла. Тогда они встают и начинают удивляться.

— Смотри-ка! — восклицают они. — А его снесло в середину!

После этого они какое-то время тянут довольно прилежно; затем внезапно оказывается, что кому-то нужно подколоть платье. Они замедляют ход, и лодка садится на мель.

Вы вскакиваете, сталкиваете лодку, и кричите барышням чтобы не останавливались.

— Да! Что-то случилось? — кричат они в ответ.

— Нельзя останавливаться! — ревете вы.

— Нельзя что?

— Нельзя о-ста-на-вли-ва-ться! Идите вперед, идите!

— Вернись, Эмили, и узнай что им надо, — говорит одна из девиц, и Эмили возвращается, и спрашивает что вам надо.

— Что вам нужно? Случилось что-нибудь?

— Нет, — отвечаете вы. — Все в порядке! Но только идите вперед, не останавливайтесь!

— А почему?

— Почему, почему! Когда вы останавливаетесь, мы не можем править. У лодки все время должен быть какой-то ход.

— Какой-то что?!

— Ход... Лодка все время должна двигаться.

— А-а, понятно! Я им скажу. А как — мы хорошо тянем?

— О да, превосходно. Конечно. Только не останавливайтесь.

— Это, оказывается, вовсе не трудно. Я думала это так тяжело!

— Ну конечно, это совсем просто. Надо только все время тянуть, вот и все.

— Понятно! Дайте мне мою красную шаль. Она под подушкой.

Вы находите шаль и передаете ее; в это время возвращается другая барышня, которой шаль тоже вроде как бы нужна. На всякий случай они берут шаль для Мэри, но Мэри шаль не нужна, и они несут шаль обратно, а вместо нее берут гребешок. Проходит минут двадцать прежде чем они, наконец, тронутся с места. Затем у следующего поворота они видят корову, и вы должны выбираться из лодки и гнать зверя с дороги.

Когда лодку тянут барышни — соскучиться невозможно.

Джордж в конце концов распутал бечеву и прилежно тянул нас до Пентон-Хука. Там мы стали обсуждать важный вопрос ночевки. Мы решили, что эту ночь проведем в лодке. На ночлег мы могли расположиться либо здесь же, либо уже подняться за Стэйнз. Думать о боковой было все-таки рановато, когда солнце стоит в небесах, и мы решили поднажать и добраться до Раннимида — три с половиной мили вверх по реке; тихий лесистый уголок, где можно найти хороший приют.

Впрочем, потом мы пожалели, что не остановились в Пентон-Хуке. Три-четыре мили вверх по течению само по себе пустяк — когда стоит раннее утро; в конце же долгого дня — работа весьма утомительная. На протяжении этих последних миль пейзаж вас не интересует. Вы не болтаете и не смеетесь. Каждая полумиля тянется как две. Вам не верится, что вы находитесь там где находитесь, и уверены, что карта клевещет. И когда вы протащились, как вам кажется, десять миль минимум, а шлюза как не было, так и нет, вы начинаете всерьез опасаться, что его тихо сняли и уволокли.

Помню как-то раз на реке я испытал настоящее потрясение. Я совершал прогулку с одной барышней — моей кузиной с материнской стороны, — и мы гребли вниз к Горингу. Было уже довольно поздно, и нам хотелось поскорее добраться домой (во всяком случае, ей хотелось). Когда мы добрались до Бенсонского шлюза, была половина седьмого, смеркалось, и кузина начинала нервничать. Она заявила, что ей нужно быть дома к ужину. Я заметил, что хотел попасть к этому же событию сам, и развернул карту, имевшуюся у меня с собой, чтобы посмотреть сколько в точности нам осталось. Оказалось, что до следующего шлюза — Уоллингфордского* — всего полторы мили, и пять — оттуда до Клива.

— Все в порядке, — сказал я. — Мы пройдем следующий шлюз к семи, а там останется только один, — и я уселся и налег на весла.

Мы прошли мост*, и вскоре затем я спросил свою спутницу не видит ли она шлюз. Она ответила, что нет, никакого шлюза не видит; и я сказал «гм» и продолжил грести. Прошло еще минут пять, и я попросил ее взглянуть еще раз.

— Нет, — сказала она. — Ничего похожего на шлюз я не вижу.

— А вы... Вы поймете, что это шлюз, когда его увидите? — спросил я нерешительно, опасаясь ее обидеть.

Она все-таки обиделась, и сказала чтобы я смотрел сам.

Я бросил весла и осмотрелся. В сумерках реку было видно почти на милю, но ничего подобного шлюзу не наблюдалось.

— Мы ведь не заблудились? — поинтересовалась моя спутница.

Я не представлял как такое могло бы случиться, однако предположил, что мы, возможно, каким-то образом угодили в сливное русло, и теперь нас несет к створу.

Такая мысль ее ничуть не утешила, и она стала рыдать. Она говорила, что мы оба утонем, что ей ниспослано наказание — за то, что поехала со мной кататься.

Такая кара мне показалась чрезмерной, но кузина со мной была не согласна, и уповала, что скоро всему настанет конец.

Я попытался ее успокоить и представить все пустяком. Просто я, значит, гребу медленнее чем казалось. Теперь-то мы скоро доберемся до шлюза. И я прогреб еще с милю.

Тогда я начал беспокоиться сам. Я снова посмотрел в карту. Вот он, Уоллингфордский шлюз, отмечен самым тебе явным образом, полторы мили ниже Бенсонского. Это была хорошая, надежная карта, и, кроме того, я помнил шлюз сам. Я проходил его два раза. Где мы? Что с нами случилось? Я начинал думать, что все это сон, что я просто сплю у себя в постели, что через минуту я проснусь, и мне скажут, что уже начало одиннадцатого.

Я спросил кузину не кажется ли ей, что это сон, и она ответила, что такой же вопрос как раз собиралась задать мне сама. И тогда мы, оба, задались вопросом — может быть мы, оба, спим? И, если так, кто из нас тот кому сон собственно снится, а кто из нас тот кто только снится сам? Становилось весьма интересно.

Между тем я продолжал грести, а шлюз все не появлялся. Река под набегающей тенью ночи становилась загадочной и угрюмой, и вместе с ней все вокруг становилось потусторонним и жутким. Мне стали мерещиться всякие домовые, духи, блуждающие огоньки, те злокозненные девицы которые сидят по ночам на скалах и завлекают народ в пучину, и тому подобное; я стал сожалеть, что был недостаточно добродетелен, что знаю так мало псалмов. И вдруг во время этих раздумий я услышал благословенный напев «Он разоделся в пух и прах»*, скверно исполняемый на гармонике, — и понял, что мы спасены.

Как правило, от звуков гармоники в восторг я не прихожу. Но — боже мой! Какой прекрасной показалась тогда эта музыка нам обоим! Много, много прекрасней чем, скажем, голос Орфея, или кифара Аполлона*, или что-нибудь в этом роде. Небесный напев в тогдашнем нашем состоянии духа привел бы нас еще только в большее помешательство. Трогающую мелодию, исполненную надлежащим образом, мы сочли бы зовом небес и оставили всю надежду. Но в спазмах мотивчика «Он разоделся в пух и прах», пиликаемом судорожно и как придется на хриплой гармонике, было что-то особенно человечное, воодушевляющее.

Сладкие звуки близились, и вскоре лодка на которой они возникали стояла бок о бок с нашей. В ней содержалась компания провинциальных Арри-и-Арриет*, которые отправились прокатиться при лунном свете. (Никакой луны, правда, не было, но это уже не их вина.) Никогда в жизни я не видел людей очаровательнее и милее. Я поприветствовал их, и спросил не могут ли они указать нам дорогу к Уоллингфордскому шлюзу; я объяснил, что ищу его уже битых два часа.

— Уоллингфордский шлюз! — отвечали они. — Да господь с вами, сэр. Его уж год как убрали, больше! Уоллингфордского шлюза больше и нет, сэр! Вы теперь около Клива. Вот те раз, Билл, ты прикинь только, но тут джентльмен ищет Уоллингфордский шлюз!

Такая возможность мне в голову не приходила. Мне хотелось броситься им всем на шею и осыпать благословениями. Но течение там было слишком для этого быстрое, и мне пришлось удовлетвориться простым бездушным «спасибо».

Мы благодарили их снова и снова, и говорили, что сегодня чудесный вечер, и желали приятной прогулки, и я, кажется, даже пригласил их на недельку в гости, а кузина сказала, что ее матушка будет страшно рада их видеть. И мы запели «Хор солдат» из «Фауста» и все-таки успели к ужину*.


Глава X


Первая ночевка. — Под парусиной. — Призыв о помощи. — Произвол чайников: как с ним бороться. — Ужин. — Как исполниться добродетели. — Требуется необитаемый остров, со всеми удобствами, хорошо осушенный; предпочтительно в южной части Тихого океана. — Забавный случай с отцом Джорджа. — Неспокойная ночь.


Мы с Гаррисом уже подумывали о том, что с Белл-Уэйрским шлюзом разделались таким же образом. Джордж тянул лодку до Стэйнза, там мы его сменили, и нам стало казаться, что мы волокли за собой груз в пятьдесят тонн, и прошли сорок миль. Было уже полвосьмого когда добрались до места. Здесь мы все забрались в лодку, подгребли к левому берегу, и стали смотреть где бы причалить.

Сначала мы предполагали добраться до острова Великой хартии вольностей — очаровательный уголок, где река вьется по тихой зеленой долине, — и разбить лагерь в одной из живописных бухточек, которые можно найти на том маленьком побережье. Но, странным образом, теперь мы далеко не так стремились к изысканности пейзажа, как утром и днем. Клочок берега между угольной баржей и газовым заводом нас на эту ночь вполне бы устроил. Пейзажей нам не хотелось. Нам хотелось поужинать и отправиться спать. Тем не менее мы догребли до мыса — он называется «Мыс пикников» — и высадились в просто прелестном местечке, под сенью огромного вяза, к раскидистым корням которого привязали лодку.

Мы думали, что сразу поужинаем (обойдясь, чтобы сэкономить время, без чая), но Джордж сказал — нет, сначала нужно поставить тент, пока не совсем стемнело и можно разглядеть что к чему. Потом, сказал он, сделав все что надо, мы со спокойной душой усядемся за еду.

Установка тента оказалась подвигом к которому никто из нас готов не был. В абстракции это выглядит проще простого. Берутся пять железных дуг — будто огромные крокетные воротца — и укрепляются стоймя над лодкой. Поверх натягивается парусина и прикрепляется снизу. Это займет минут десять, думали мы.

Мы просчитались.

Мы взяли дуги и стали совать их в специальные гнезда. Кто бы представил, что такое занятие может оказаться опасным. Но теперь, оглядываясь назад, я только удивляюсь, что мы живы, живы все, и есть кому поведать эту историю. Это были не дуги, а какие-то дьяволы. Сначала они никак не хотели влезать в свои гнезда; пришлось на них прыгать, пинать, и заколачивать их багром. А когда они влезли, выяснилось, что влезли не в свои гнезда, и теперь их нужно вытаскивать.

Но они не вытаскивались — пока мы, по двое, не вступали с ними в схватку и не сражались в течение пяти минут; после этого они вдруг выскакивали, и пытались швырнуть нас в реку и утопить. Посередине у них были шарниры, и стоило нам отвернуться, как они прищемляли нам этими шарнирами чувствительные части тела. И пока мы боролись с одним концом дуги, убеждая его исполнить свой долг, другой конец предательски подбирался сзади, и бил по затылку.

Наконец мы их укрепили, и теперь оставалось только натянуть парусину. Джордж раскатал ее и закрепил конец на носу. Гаррис встал посередине, чтобы взять парусину у Джорджа и отправить дальше ко мне, а я приготовился принимать ее на корме. До моих рук парусина добралась очень нескоро. Джордж справился со своей задачей как надо, но для Гарриса дело было в новинку, и он лопухнулся.

Как он ухитрился так сделать — не знаю (сам он объяснить не сумел), только, посредством каких-то загадочный манипуляций, после десяти минут сверхчеловеческих усилий, он обмотал всю парусину вокруг себя. Он оказался так плотно в нее завернут, и закатан, и упакован, что никак не мог выбраться. Он, разумеется, повел неистовую борьбу за свободу — право каждого англичанина по рождению, — и в процессе этой борьбы (я узнал об этом впоследствии) повалил Джорджа; Джордж, кляня Гарриса на чем стоит свет, в ступил в бой также, и запеленался сам.

В тот момент я ни о чем не догадывался. Сам я понятия не имел что творится. Мне было сказано, что я должен стоять куда поставили, и ждать пока до меня дойдет парусина. И мы вдвоем с Монморанси стояли и ждали как паиньки. Мы видели, что парусину сильно дергает и полощет; но мы-то думали, что так должно было быть по инструкции, и не вмешивались.

Мы также слышали как под парусиной придушенно сквернословят, и могли представить, что работа была довольно хлопотной; но решили, что лучше пока подождем, и пока все более-менее не образуется, вмешиваться не будем.

Мы ждали еще какое-то время; но ситуация, по-видимому, только усугублялась, пока наконец над бортом лодки не возникла голова Джорджа и не заговорила. Она сказала:

— Ты что, не можешь помочь, раззява?! Стоит как набитое чучело, и смотрит как мы тут задыхаемся, оба! Болван!

Я никогда не остаюсь глух к призывам о помощи; я подошел и размотал их — как раз вовремя, так как у Гарриса лицо уже почернело.

Нам пришлось вкалывать еще полчаса, прежде чем, наконец, тент был натянут как полагается. Потом мы расчистили палубу и занялись ужином. Оставив чайник закипать на носу лодки, мы ушли на корму, делая вид, что не обращаем на него внимания, и к ужину готовим совсем другое.

На реке это единственный способ заставить чайник вскипеть. Если он заметит, что вы ждете и нервничаете, то даже не зашумит. Нужно удалиться и приступить к трапезе, как будто чай вы не собираетесь пить вовсе. При этом на чайник нельзя даже оглядываться. Тогда вы скоро услышите как вода булькает и шипит, отчаянно стремясь превратиться в чай.

Когда очень некогда, хорошо помогает если вы будете очень громко переговариваться между собой в том смысле, что чаю вам совершенно не хочется, и пить его вы не собираетесь. Вы располагаетесь невдалеке от чайника — так чтобы он мог подслушать — и громко кричите: «Я не хочу чаю; а ты, Джордж?» — на что Джордж в ответ громко кричит: «Да ну его, этот чай, я его ненавижу! Будем пить лимонад; чай совсем не усваивается». После такого чайник немедленно начинает кипеть ключом и заливает спиртовку.

Мы приняли эту невинную хитрость на вооружение, и в результате, когда все остальное было готово, чай только и ждал. И тогда мы зажгли фонарь и сели ужинать.

Как мы жаждали этого мига.

В течение тридцати пяти минут на всем протяжении лодки, вдоль и поперек, не раздавалось ни звука — за исключением лязга посуды и столовых приборов, а также непрерывного хруста четырех комплектов коренных зубов. Через тридцать пять минут Гаррис сказал «Уф!» и, вынув из-под себя левую ногу, заменил ее правой.

Еще через пять минут Джордж тоже сказал «Уф!» и швырнул свою миску на берег. Три минуты спустя Монморанси впервые после отъезда обнаружил признаки примирения с действительностью, свалился на бок и вытянул лапы. Затем сказал «Уф!» я сам, и откинулся назад, и треснулся головой об одну из этих дурацких дуг, и не обратил на это никакого внимания, и даже не чертыхнулся.

Как хорошо себя чувствуешь на полный желудок, как бываешь доволен собой и всем миром! Чистая совесть — как говорят мне такие кто пробовал сам — дает ощущение счастья и удовлетворенности; полный желудок делает то же самое ничуть не хуже, причем за меньшие деньги и с меньшими сложностями. Сколько всепрощения, сколько великодушия ощущаешь в себе после основательной и хорошо усвоенной трапезы! Сколько духовности, сколько добросердечия!

Весьма странная вещь — эта власть органов пищеварения над рассудком. Если желудок этого не желает, нельзя ни работать, ни думать. Он диктует что чувствовать, что переживать. После яичницы с беконом он велит: «Работай!» После бифштекса с портером он говорит: «Спи!» После чашки чая (две ложки на чашку, заваривать не более трех минут) он командует мозгу: «А ну-ка, воспрянь, и покажи на что ты способен. Будь красноречив, и глубок, и тонок; загляни ясным взором в тайны Природы и жизни; простри белоснежные крылья трепещущей мысли, и воспари, богоравный дух, над юдолью сует, направляя свой путь сквозь сиянье бескрайних россыпей звезд к вратам Вечности!»

После горячих сдобных пончиков он говорит: «Будь тупым и бездушным, как скотина на пастбище, — безмозглым животным с равнодушным взглядом, в котором нет ни искры надежды, мысли, страха, любви, или жизни». А после должной порции бренди он приказывает: «Теперь, придурок, скаль зубы и падай с ног, чтобы твои дружки могли над тобой поглумиться; твори чушь, пускай пузыри и неси околесицу, и покажи каким беспомощным идиотом может стать человек когда ум и воля его утоплены, как котята, в рюмке спиртного».

Мы всего лишь жалчайшие рабы своего желудка. Друг мой, не домогайся морали и добродетели! Следи неусыпно за своим желудком, питай его с разумением и осторожностью. И явятся тогда добродетель и благодать, и воцарятся в душе твоей без усилий с твоей стороны. И станешь ты порядочным гражданином, и верным супругом, и нежным отцом — достойным, благочестивым мужем.

До ужина мы с Джорджем и Гаррисом были сварливы, брюзгливы, и раздражительны. После ужина мы сидели и блаженно улыбались друг другу, и улыбались собаке. Мы любили друг друга, мы любили весь мир. Гаррис, передвигаясь по лодке, наступил Джорджу на мозоль. Случись такое до ужина, Джордж сформулировал бы такие пожелания и надежды насчет участи Гарриса как на этом, так и на том свете, что вдумчивый человек содрогнулся бы.

Теперь же он просто сказал:

— Ай, старина! Полегче.

А Гаррис — вместо того чтобы сделать замечание, самым своим пакостным тоном, что нормальному человеку невозможно не наступить на какую-либо часть ноги Джорджа передвигаясь в радиусе десяти ярдов от места где Джордж находится; вместо того чтобы посоветовать Джорджу никогда не садиться в лодки обычных размеров имея ноги подобной длины; вместо того чтобы предложить Джорджу развесить их по обоим бортам — перед ужином он так бы все и озвучил, — теперь ответил:

— Ох, дружище, прости! Надеюсь тебе не больно?

И Джордж сказал:

— Пустяки! — и добавил, что виноват сам, а Гаррис сказал, что нет, виноват все-таки он.

Слушать их было одно удовольствие.

Мы закурили трубки, и сидели, любуясь тихой ночью, и разговаривали.

Почему бы нам вообще так не сделать, сказал Джордж, — не остаться вдали от мира, с его грехом и соблазном, ведя воздержанную, тихую жизнь, творя добро. Я сказал, что о чем-то в подобном роде часто мечтал сам, и мы принялись обсуждать нельзя ли нам, всем четверым, удалиться на какой-нибудь удобно расположенный, хорошо оборудованный необитаемый остров, и жить там среди лесов.

Гаррис заметил, что, как он слышал, проблемой необитаемых островов является сырость; однако Джордж возразил, что это не так, если остров как следует осушить.

Тут кто-то заметил, что лучше осушить стаканчик, мы продолжили в этом духе, и Джордж вспомнил забавную штуку которая случилась однажды с его папашей. Тот путешествовал с приятелем по Уэльсу; одним вечером они остановились в маленькой гостинице, где уже находилась компания, и они присоединились и провели вечер вместе.

Вечер получился крайне веселый, засиделись все допоздна, и когда пришло время отправляться на боковую, оказалось, что оба (случилось это когда отец Джорджа был еще зеленым юнцом) также несколько навеселе. Они (отец Джорджа и его приятель) должны были спать в одной комнате, на разных кроватях. Взяли свечу и пошли наверх; когда очутились в комнате, свеча зацепилась за стену, погасла, и раздеваться и ложиться пришлось во тьме на ощупь. Они разделись, забрались в кровать — только, сами того не подозревая, в одну и ту же, хотя полагали, что ложатся каждый в свою. Один устроился головой на подушке, другой заполз на кровать с другой стороны и возложил на подушку ноги.

С минуту царило молчание. Затем отец Джорджа сказал:

— Джо!

— В чем дело, Том? — ответил голос Джо с другого конца кровати.

— Знаешь, у меня тут кто-то лежит, — сообщил отец Джорджа. — У меня на подушке ноги.

— Странная вещь, — отозвался Джо, — но, черт меня побери, у меня тоже кто-то лежит!

— И что ты собираешься делать? — спросил отец Джорджа.

— Скину на пол! — ответствовал Джо.

— Я тоже, — заявил отец Джорджа отважно.

Последовала короткая схватка, и за ней два полновесных удара в пол. Затем жалобный голос позвал:

— Том, а Том?

— Да...

— Ты как там?

— Сказать по правде, мой меня скинул...

— А мой — меня! Не гостиница, а черт знает что — да, Том?

— А как называлась гостиница? — спросил Гаррис.

— «Свинья со свистулькой». А что?

— Да нет, значит не та.

— В смысле?

— Любопытное дело... Но точно такая же штука случилась и с моим папашей, в одной деревенской гостинице. Он про это часто рассказывал. Я вот подумал — может это была та же самая?

Мы отправились на боковую в десять, и я думал, что, устав за день, сразу усну. Но не тут-то было. Обычно я раздеваюсь, кладу голову на подушку, и потом кто-нибудь ломится в дверь и кричит, что уже половина девятого. Но сегодня, казалось, все было против меня. Новизна обстановки, жесткое дно, скрюченная спина (ноги у меня лежали под одной скамейкой, голова — на другой), плеск воды вокруг лодки, шуршание ветра в листьях — все это отвлекало и не давало уснуть.

Все-таки я заснул и несколько часов проспал. Затем какая-то часть лодки, отросшая на ночь (ее однозначно не было когда мы отправлялись в дорогу, и она исчезла к утру), стала буравить мне спину. Какое-то время я таким образом спал; мне снилось будто я проглотил соверен, и чтобы его достать, у меня в спине коловоротом сверлят дыру. Я считал это варварством, просил поверить в долг, обещал расплатиться в конце месяца. Но меня не хотели и слушать; они говорили, что деньги лучше достать немедленно, иначе нарастут большие проценты. В конце концов я с ними повздорил и озвучил свое мнение на их счет. И тогда они крутанули бурав с таким изощренным садизмом, что я проснулся.

В лодке было душно, голова болела; я решил выйти подышать свежим ночным воздухом. Натянул на себя что нашарил (кое-что было мое, кое-что — Джорджа и Гарриса) и выбрался из-под тента на берег.

Ночь была просто чудесная. Луна уже зашла, оставив притихшую землю наедине со звездами. Казалось, что в тишине и молчании — пока мы, ее дети, спали — звезды вели с ней, сестрой, беседу, и поверяли великие тайны — голосами слишком вселенскими и бездонными, чтобы младенческий слух человека эти звуки мог уловить.

Они внушают нам трепет — эти необыкновенные звезды, такие яркие, такие холодные. Мы — словно дети, которых крохотные их ножки завели случайно в полуосвещенный храм божества, которому их поклоняться учили, но которого они не познали... И вот они стоят теперь под гулким сводом, простершимся над панорамой призрачного огня, смотрят вверх, наполовину надеясь, наполовину боясь узреть в небесах нечто что приведет их в трепет.

И в то же время Ночь исполнена мощи и умиротворения. Перед ее величием стыдливо прячутся наши маленькие печали. День был полон суеты и волнений, наши души были исполнены зла и горечи, а мир казался таким жестоким и несправедливым. И Ночь, как мать — великая, любящая, — ласково кладет ладонь на наш пылающий лоб, и оборачивает к себе заплаканные наши лица, и улыбается нам. И пусть она не произносит ни слова — мы знаем все что она могла бы сказать, и прижимаемся щекой ей к груди, и боль покидает.

Порой наше горе поистине неподдельно и глубоко, и мы безмолвно стоим перед лицом Ночи, ибо у нашего горя нет слов, а есть только стон. И Ночь полна сострадания к нам. Она не может облегчить нам боль, но берет нашу руку в свою, и маленький мир уходит в какую-то даль, и теряется под ногами, — а мы несемся на ее темных крыльях, чтобы предстать на мгновение перед ликом еще большей Силы чем даже она сама, и в дивном сиянии этой великой Силы вся жизнь человека ложится перед нами как книга, и мы понимаем, что Боль и Страдание — лишь ангелы божьи.

Только те что несли в этой жизни мученический венец могут узреть это неземное сияние. Но они, возвратившись, не смеют говорить о нем, не могут поведать тайну которую знают.

Случилось давным-давно, что несколько прекрасных рыцарей ехали по незнакомой стране, и путь их лежал по дремучему лесу, заросшему густо колючим терновником, который раздирал в клочья им тело. И листья деревьев в этом лесу были такие темные, плотные, что ни один солнечный луч не проникал сквозь ветви, чтобы смягчить мрак и уныние.

И вот, когда они ехали по этому мрачному лесу, один из рыцарей отдалился от своих товарищей и уже не вернулся к ним больше. И они, в жестокой печали, продолжили путь без него, оплакивая как погибшего.

И вот рыцари достигли прекрасного замка, который был целью их странствия, и пробыли там много дней, предаваясь веселью. И как-то вечером, когда, бодрые и беззаботные, сидели они в огромной зале перед пылавшими в очаге бревнами, и осушали заздравные кубки, вдруг появился тот рыцарь, которого они потеряли, и приветствовал их. Его платье было в лохмотьях, как платье нищего, на белом теле зияли глубокие раны, но лицо сияло светом великой радости.

И они стали расспрашивать что за участь его постигла, и он рассказал как заблудился в дремучем лесу, и блуждал много дней и ночей, пока не упал, израненный, истекающий кровью, чтобы расстаться с жизнью.

И вот, когда он был уже на пороге смерти, в глухом мраке подошла к нему величавая дева, и взяла за руку, и повела тайными тропами, каких люди не знают. И вот над мраком леса воссиял лучезарный свет, пред которым свет дня был как лампада пред солнцем. И в этом дивном сиянии явилось измученному нашему рыцарю, словно во сне, видение. И столь удивительным, столь прекрасным было видение, что рыцарь, забыв о своих тяжких ранах, стоял зачарованный, и радость его была бездонной, как море глубин которого не знает никто.

И видение растворилось; и рыцарь, склонив колени, воздал святой благодарность — той что обратила его шаги в этот безрадостный лес, чтобы узрел он сокрытое в нем видение.

И имя этому дремучему лесу — Скорбь. Но что явилось в нем прекрасному рыцарю — о том говорить и рассказывать мы не смеем.


Глава XI


О том как Джордж однажды встал рано. — Джордж, Гаррис, и Монморанси не выносят вида холодной воды. — Героизм и решительность которые проявляет Джей. — Джордж и его рубашка: история с назиданием. — Гаррис в роли повара. — Взгляд в прошлое (ретроспекция; включается в качестве пособия для изучения в школе).


Я проснулся в шесть и увидел, что Джордж тоже не спит. Мы поворочались с боку на бок и попытались снова уснуть, но все без толку. Будь нам нужно по некой причине сейчас же встать и одеться, мы уснули бы мертвым сном едва поглядев на часы, и проспали бы до десяти. Но вставать нам было ненужно по меньшей мере еще два часа (и вообще, вставать в такое время было полнейшей глупостью), и мы, в полном соответствии с общим твердолобым порядком вещей, почувствовали, что если пролежим еще пару минут, то умрем.

Джордж рассказал, что нечто подобное — только хуже — случилось с ним полтора года назад, когда он жил сам, на квартире у некой миссис Гиппингс. Однажды вечером у него сломались часы и остановились на четверти девятого. Он этого не заметил, потому что забыл перед сном завести (такое с ним случается редко), и повесил у изголовья, на них даже не посмотрев.

А случилось это зимой, почти в самый короткий день, и в придачу всю неделю стоял туман. Таким образом факт, что, когда Джордж утром проснулся, вокруг была кромешная тьма, в плане того который может быть час не сообщал ничего. Джордж приподнялся и снял часы. Они показывали четверть девятого.

— Да охранят нас ангелы господни*! — вскричал Джордж. — А мне нужно быть в Сити в девять! Почему меня никто не разбудил? Что за безобразие!

И он швыряет часы, и вскакивает с постели, и принимает холодную ванну, и умывается, и одевается, и бреется с холодной водой (потому что греть ее некогда), и снова несется к часам.

Может быть от сотрясения, когда он швырял часы на постель, может быть по другой причине, неясной самому Джорджу, но часы, застывшие на четверти девятого, пошли и теперь показывали без двадцати девять.

Джордж схватил часы и скатился по лестнице. В гостиной было темно и тихо; ни огонька в камине, ни завтрака на столе. Джордж подивился такому чудовищному бесчестью со стороны миссис Г., и решил, что вечером, когда вернется, поставит ее в известность насчет того что о ней думает. Затем он напялил пальто, нахлобучил шляпу, схватил зонтик, и бросился к выходу. С двери даже не сняли крюк! Джордж предал анафеме эту ленивую перечницу миссис Г., и — удивляясь тому, что в такой недостойный почтенного англичанина час люди продолжают валяться в постели, — откинул крюк, и отпер дверь, и выскочил на улицу.

Четверть мили он несся как угорелый, и к концу этой дистанции начал постигать странность и любопытство того обстоятельства, что людей вокруг почти никого, а лавки все на замках. Утро было, да, очень мрачное и туманное, но прекращать по этой причине всю деловую жизнь — дело необычайное. Ему-то нужно идти на работу! Почему другие остаются в постели только из-за того, что на улице темнота и туман?

Наконец он добрался до Холборна. Ни омнибуса, ни одного открытого ставня! Джордж заметил трех человек — полицейский, зеленщик с полной капусты тележкой, возница ветхого кэба. Он вытащил часы и воззрился на циферблат — без пяти девять! Остановился и сосчитал пульс. Нагнулся и ущипнул себя за ногу. Потом, с часами в руке, подошел к полисмену, и спросил не знает ли тот который час.

— Который час? — переспросил полисмен, окинув Джорджа откровенно подозрительным взглядом. — А вот сейчас пробьет, и послушайте.

Джордж прислушался, и часы по соседству не заставили себя ждать.

— Но пробило ведь только три! — воскликнул Джордж с возмущением, когда удары затихли.

— Ну да. А вам сколько нужно?

— Девять разумеется, — заявил Джордж, предъявляя часы.

— А вы помните где живете? — вопросил блюститель общественного порядка строго.

Джордж подумал и сообщил адрес.

— О-о, вон где! Ну, так послушайте моего совета, и двигайте потихоньку туда. Эти ваши часы заберите с собой, и чтобы ничего такого я тут больше не видел.

И Джордж, погруженный в раздумья, вернулся домой.

Оказавшись дома, он сначала решил раздеться и отправиться спать еще раз, но как только представил, что придется опять одеваться, опять умываться, опять принимать ванну, предпочел устроиться и поспать в мягком кресле.

Но уснуть он не мог; никогда в жизни он не чувствовал себя таким бодрым. Он зажег лампу, достал доску и стал играть сам с собой в шахматы, но даже это занятие не взбодрило его — оно было каким-то томительным, — и он бросил шахматы и попытался читать. Какого-либо интереса к чтению Джордж не сумел испытать равным образом; тогда он снова надел пальто и отправился на прогулку.

На улице была ужасная пустота и мрак; все встречные полисмены глазели на Джорджа с нескрываемым подозрением, провожали лучами фонариков, шли по пятам. От этого Джорджу в конце концов стало казаться будто он натворил что-то в действительности; тогда он начал прятаться в переулках и скрываться в темных подворотнях, как только издали доносилось «топ-топ» представителей охраны правопорядка.

Разумеется в глазах полиции подобный образ действий скомпрометировал Джорджа как никогда больше; они обнаружили его, и спросили что он здесь делает. Когда он ответил «ничего», и что просто вышел подышать воздухом (это было уже в четыре утра), они почему-то ему не поверили; двое констеблей в штатском проводили его до самого дома, чтобы выяснить правда ли он живет там где говорит что живет. Они посмотрели как он открывает дверь своим ключом, расположились напротив, и стали наблюдать за домом.

Вернувшись, Джордж решил развести огонь и приготовить завтрак — просто так, убить время. Но за что он ни брался — за ведерко с углем, за чайную ложку, — все подряд валилось из рук, а сам он постоянно обо что-нибудь спотыкался; грохот поднялся такой, что он чуть не умер от страха, представляя как миссис Г. вскакивает с постели, воображает, что это грабители, открывает окно и визжит «Полиция!», после чего двое тех сыщиков врываются в дом, надевают на него наручники, и сопровождают в участок.

К этому времени нервы у Джорджа находились в агонии; ему уже мерещилось и судебное заседание, и как он пытается растолковать присяжным обстоятельства дела, и как ему никто не верит, и как его приговаривают к двадцати годам каторги, и как матушка умирает от разрыва сердца. И тогда Джордж бросил готовить завтрак, завернулся в пальто, и просидел в кресле до тех пор пока в половине восьмого не появилась мисс Г.

Джордж сказал, что с тех пор никогда раньше времени не просыпался. Эта история послужила ему хорошим уроком.

Пока Джордж рассказывал свою правдивую повесть, мы оба сидели завернувшись в пледы; как только он кончил, я взялся за дело — начал будить веслом Гарриса. С третьего тычка Гаррис проснулся; он повернулся на другой бок и сообщил, что сию минуту спустится, пусть только ему принесут тапочки. Посредством багра, однако, мы, спустя не так много времени, напомнили ему где он находится; тогда он вскочил, а Монморанси, спавший у него на сердце сном праведника, полетел кувырком и растянулся поперек лодки.

Затем мы задрали брезент, все четверо высунули носы по правому борту, поглядели на реку — и затряслись мелкой дрожью. Замысел накануне вечером был таков — рано утром мы просыпаемся, сбрасываем пледы и одеяла, и, сдернув тент, с кликом восторга бросаемся в реку и предаемся долгому упоительному купанию. Сейчас, когда наступило утро, идея показалась нам почему-то не столь соблазнительной. Вода казалась слишком холодной и мокрой, а ветер — зябким.

— Ну, и кто первый? — спросил наконец Гаррис.

Давки не было. Что касается Джорджа, он решил дело тем, что скрылся в лодке и стал надевать носки. Монморанси дал выход чувствам завыв сам того не желая — словно одна лишь мысль о подобном привела его в ужас. Гаррис же пробурчал, что потом будет чертовски трудно забираться в лодку, вернулся и стал выуживать свои штаны.

Идти на попятный мне не очень хотелось, но и купание не прельщало. Еще, чего доброго, напорешься на корягу, или увязнешь в водорослях. Поэтому я решился на компромисс — спуститься к воде и просто облиться. Я взял полотенце, выкарабкался на берег, и пополз по ветке, уходившей в воду.

Было зверски холодно. Ветер резал кинжалом. Я подумал, что обливаться, пожалуй, не буду — вернусь в лодку и оденусь. И я уже собирался так сделать; но пока собирался, дурацкая ветка треснула, я в компании с полотенцем со страшным всплеском грохнулся в воду, и с галлоном Темзы в желудке очутился на середине реки — раньше чем сообразил что собственно произошло.

— Ё-ё-ё! Старина Джей таки это сделал! — услышал я, всплыв на поверхность. — Вот уж не думал, что у него кишки хватит! А ты, Джордж?

— Ну как, нормально? — крикнул Джордж.

— Прелестно, — пробулькал я в ответ. — Вы просто олухи, что не хотите купаться. Я бы ни за что на свете не отказался. Ну, ну, давайте! Нужно только немного решиться, и все!

Но убедить их мне не удалось.

Во время одевания случилась презабавная штука. Когда я наконец влез в лодку, у меня зуб на зуб не попадал, и я так спешил натянуть рубашку, что выронил ее в воду. Я пришел в полное бешенство, особенно когда Джордж разгоготался. Лично я ничего смешного в этом не находил; я так Джорджу и заявил, но он разгоготался еще сильнее. Я никогда не видел чтобы человек столько смеялся. В конце концов он меня вывел, и я сообщил ему, что он не просто полоумный придурок, а выживший из ума маньяк, но он ржал только громче. И вот, выуживая рубашку, я вдруг обнаружил, что рубашка совсем не моя, а Джорджа, и что я по ошибке схватил ее вместо своей. Здесь комизм положения дошел, наконец, до меня, и я начал смеяться сам. И чем дольше я переводил взгляд с мокрой рубашки Джорджа на него самого, умирающего от смеха, тем больше веселился сам, и стал хохотать так, что рубашка свалилась в воду опять.

— Что же ты... Что же ты ее не вытаскиваешь? — спросил Джордж в перерывах между припадками.

Меня разобрал такой смех, что сначала я не мог сказать ему слова, но потом, в перерывах между своими припадками, мне удалось выдавить:

— Это не моя рубашка... Это твоя!..

Я никогда в жизни не видел чтобы веселье на человеческом лице так внезапно сменялось свирепостью.

— Что?! — заорал Джордж, вскакивая. — Нет, что за растыка! Поосторожней нельзя? Какого черта ты не идешь одеваться на берег? Тебе в лодке вообще нечего делать! Подай багор!

Я попытался обратить внимание Джорджа на забавную сторону происшествия, но тщетно. Джордж порой бывает тупоголов, и юмора не понимает.

На завтрак Гаррис предложил сделать яичницу-болтунью. Он сказал, что приготовит яичницу сам. По его словам выходило, что в яичницах-болтуньях он крупный мастер. Он часто готовил ее на пикниках и во время прогулок на яхтах. Своей яичницей он был просто прославлен. Люди которые хоть раз попробовали его яичницу-болтунью, какой мы сделали вывод, никогда больше не хотели ничего другого, и чахли и умирали когда не могли ее получить.

В общем, от его рассказов у нас потекли слюнки; мы приволокли ему сковородку, спиртовку, все яйца которые еще не разбились и не размазались по корзине, и стали заклинать приступить к делу.

Чтобы разбить яйца, Гаррису пришлось потрудиться — потрудиться не столько разбить, сколько разбив попасть ими в сковородку, а не на брюки, и чтобы при этом они не стекли в рукава. Ему все-таки удалось зафиксировать на сковородке штук шесть, и он, присев на корточки у спиртовки, добил их с помощью вилки.

Насколько мы с Джорджем могли судить, работа была изматывающая. Стоило Гаррису приблизиться к сковородке, как он обжигался, ронял все из рук, и танцевал вокруг спиртовки, щелкая пальцами и произнося проклятия. Всякий раз когда мы с Джорджем на него оглядывались, он выполнял эти действия. Сначала мы думали, что это было необходимо по правилам приготовления.

Мы не знали что такое яичница-болтунья, и думали, что это, должно быть, какое-то блюдо краснокожих индейцев, или туземцев с Сандвичевых островов, корректное приготовление которого требует ритуальной пляски и магических заклинаний. Монморанси разок подошел и сунул в яичницу нос — масло брызнуло, обожгло, и он тоже начал плясать и ругаться. В общем, это оказалось одним из самых интересных и увлекательных предприятий свидетелем которых мне доводилось быть. Нам с Джорджем было ужасно жалко, что все так быстро закончилось.

Ожидания Гарриса оправдались не полным образом. Такими усилиями следует добиваться большего. На сковородку попало шесть яиц, а все что из них получилось — чайная ложка горелой, не вызывающей никакого аппетита субстанции.

Гаррис сказал, что беда в сковородке, и объяснил, что все получилось бы лучше если бы у нас был котел для ухи и газовая плита. И мы решили не готовить этого блюда пока не обзаведемся указанными хозяйственными принадлежностями.

Когда мы закончили завтракать, солнце уже припекало, ветер стих; более славного утра нельзя было пожелать. Почти ничто вокруг не напоминало о девятнадцатом веке; и глядя на реку, залитую утренними лучами солнца, нам нетрудно было вообразить, что столетия отделившие нас от того достопамятного июньского утра 1215-го* отошли в сторону. И вот мы, молодые английские йомены*, в домотканой одежде — кинжалы за поясом, — теперь ждем, чтобы своими глазами увидеть как будет начертана эта важнейшая страница истории, значение которой откроется простому народу только спустя четыре столетия — благодаря некому Оливеру Кромвелю, который глубоко изучил ее.

Прекрасное летнее утро — солнечное, теплое, тихое. Но волнение грядущих событий уже распространяется. Король Джон заночевал в Данкрофт-холле; весь день накануне маленький городок Стэйнз оглашался лязгом доспехов, стуком копыт по булыжникам мостовой, криками военачальников, грубыми шутками и мерзкой божбой бородатых лучников, копейщиков, алебардщиков, чудны#м говором иноземцев, вооруженных пиками*.

В город въезжают группы пестро разряженных рыцарей и оруженосцев, покрытых пылью и грязью дороги. Весь вечер напуганные горожане должны без промедления распахивать двери — чтобы впустить грубых солдат, для которых здесь должен быть приготовлен стол и ночлег, и в самом наилучшем виде, иначе горе дому и его обитателям; ибо в те горячие времена меч был судьей и судом, палачом и истцом, и за все что брал расплачивался только тем, что щадил, если было угодно, жизнь того у кого это брал.

Но вот вокруг бивачных костров на рыночной площади собирается еще больше людей из войска баронов; и они там едят, и пьянствуют, и орут во всю глотку буйные хмельные песни, и режутся в кости, и ссорятся — и так далеко за полночь. Пламя костра бросает прихотливые тени на кучи сложенного оружия, на неуклюжие фигуры воинов. Дети горожан подкрадываются к кострам и с интересом глазеют; дюжие деревенские девки, хихикая, подходят ближе, чтобы построить глазки и перекинуться трактирной шуткой с солдатами, которые так непохожи на деревенских кавалеров — те сразу получают отставку, стоят в стороне, и таращатся с пустыми ухмылками на своих грубых рожах. А вдали, на полях окружающих город, мерцают смутные огоньки других биваков — там собраны войском отряды каких-нибудь знатных лордов, и рыщут, как бездомные волки, французские наемники вероломного короля Джона.

И так — пока на каждой темной улице стоит часовой, а на каждом холме вокруг города мерцают огни сторожевых костров — ночь проходит, и над этой прекрасной долиной старой Темзы занимается рассвет великого дня, который окажется таким важным для судеб еще не родившихся поколений.

Едва начинает светать, как на одном из двух островков, чуть повыше того места где находимся мы, поднимается шум и грохот. Множество рабочих воздвигают большой шатер, привезенный накануне вечером; плотники сколачивают рядами скамьи, а обойщики из Лондона стоят наготове с сукнами, шелками, парчой золотой и серебряной.

И вот — наконец-то! — по дороге, вьющейся берегом от городка Стэйнза, к нам приближаются, смеясь и перекликаясь зычным гортанным басом, с десяток дюжих алебардщиков — люди баронов. Они становятся на том берегу, в сотне ярдов от нас, и опираются на алебарды, и ждут.

Идет час за часом, все новые и новые отряды вооруженных людей стекаются к берегу; шлемы и панцири сверкают в долгих косых лучах утреннего солнца, и вот вся дорога, насколько хватает глаз, полна гарцующих скакунов и сияния стали. Скачут в толпе орущие всадники, лениво колышутся на теплом ветру маленькие флажки; то и дело поднимается новая суматоха, когда шеренги расступаются по сторонам, пропуская кого-то из знатных баронов, — тот, верхом на боевом коне, окруженный оруженосцами, спешит занять место во главе своих крепостных и вассалов.

А на склонах горы Купер-Хилл, точно напротив, собрались любопытные крестьяне и горожане — примчались из Стэйнза, — и никто толком не знает что значит весь этот переполох, но каждый толкует по-своему великое то событие на которое они явились смотреть. Некоторые говорят, что день сей принесет великое благо всему народу, но старики покачивают головами — они слышали подобные басни и раньше.

И вся река до самого Стэйнза усеяна точками лодок, лодочек, и плетушек обтянутых кожей — сегодня такие уже не в почете, и есть только у бедняков. Дюжие их гребцы перетащили и переволокли свои посудины через пороги — там где в грядущие годы вырастет нарядный Белл-Уэйрский шлюз, — и теперь они приближаются, насколько хватает смелости, ближе к большим крытым баркам, которые готовы к отплытию и ожидают короля Джона — чтобы отвезти туда где судьбоносная Хартия ждет его подписи.

Подходит полдень. Мы, вместе со всеми, ждем терпеливо уже который час, и разносится слух будто коварный Джон снова выскользнул из рук лордов, бежал из Данкрофт-холла — наемники у ноги, — и вместо того чтобы подписывать для народа вольные хартии, заниматься будет делами другими.

Не тут-то было! На этот раз он попал в железную хватку, хитрил и вертелся напрасно. Вдали на дороге клубится облачко пыли; оно приближается и вырастает, все громче становится топот многих копыт, и сквозь построенные отряды пролагает свой путь блестящая кавалькада пестро разряженных лордов и рыцарей. И впереди, и сзади, и по каждому флангу скачут их йомены, а посередине — король Джон.

Он скачет туда где его ожидают барки, и знатные лорды выступают к нему навстречу. Он приветствует их улыбкой и смехом, медоточивой речью, словно прибыл на праздник устроенный в его честь. Но привстав в стременах чтобы сойти с коня, он бросает поспешный взгляд на своих французских наемников, построенных позади, и на угрюмые ряды воинов знати, окруживших его.

Может быть еще не поздно? Свирепый удар по стоящему рядом всаднику (он ничего не подозревает) — крик своим французским войскам — отчаянный бросок на стоящие впереди ряды (они ни к чему не готовы) — и мятежные лорды проклянут тот день когда дерзнули стать ему поперек! Рука храбрее и сейчас сумела бы изменить ход событий. Был бы здесь Ричард*! Чаша свободы могла бы вылететь из рук Англии, и еще сотни лет вкус этой свободы ей был бы неведом.

Но сердце короля Джона замирает перед суровым ликом английских воинов, и рука короля Джона падает на поводья, и он сходит с коня, и занимает свою скамью на передней барке. И бароны сопровождают его, не снимая стальных рукавиц с эфесов мечей, и сигнал к отплытию подан.

Медленно покидают тяжелые, ярко украшенные барки берега Раннимида; медленно, с трудом они преодолевают стремительное течение, пока с глухим скрежетом не врезаются в берег маленького островка, который отныне будет зваться островом Великой хартии вольностей. И король Джон выходит на берег, и мы, в бездыханном молчании, ждем. И вот громогласный клик сотрясает воздух, и краеугольный камень храма английской свободы, теперь знаем мы, заложен твердо и прочно.


Глава XII


Генрих Восьмой и Анна Болейн. — Неудобства проживания в доме с влюбленной парой. — Трудные времена в истории английского народа. — Поиски живописного ландшафта в ночное время. — Бездомные и бесприютные. — Гаррис готовится к смерти. — Ангел нисходит с небес. — Действие нечаянной благодати на Гарриса. — Легкий ужин. — Завтрак. — Полцарства за горчицу. — Страшная битва. — Мэйденхед. — Под парусом. — Три рыболова. — Нас предают проклятию.


Я сидел на берегу, воскрешая в воображении эту картину; затем Джордж заметил, что если я уже достаточно отдохнул, то, возможно, соблаговолю принять участие в мытье посуды; Покинув, таким образом, дни героического прошлого и перенесшись в прозаическое настоящее, со всем его ничтожеством и пороком, я сполз в лодку, и вычистил сковородку щепкой и пучком травы, придав ей окончательный блеск мокрой рубашкой Джорджа.

Мы отправились на остров Великой хартии вольностей и осмотрели хранящийся в домике камень — на котором, как говорят, Хартия была подписана. Хотя была ли она подписана здесь на самом деле, или, как утверждают некоторые, на другом берегу в Раннимиде, — установить не возьмусь. Что касается моего личного мнения, больший авторитет я все-таки склонен признать за общепринятой островной теорией. Однозначно — будь я одним из тогдашних баронов, своим товарищам я бы решительно указал, что такого ненадежного типа как король Джон целесообразно переправить именно на остров, где возможностей для сюрпризов и фокусов меньше.

На землях Энкервикского замка, который стоит недалеко от Мыса пикников, находятся развалины старого монастыря. В садах этого монастыря, как говорят, Генрих Восьмой назначал свидания Анне Болейн*. Также он встречался с ней у замка Хевер в Кенте и еще где-то поблизости от Сент-Олбенса. В те времена народу Англии было, вероятно, трудно подыскать уголок где бы эти юные сумасброды не миловались.

Вам не случалось жить в доме где есть влюбленная пара? Это совсем нелегко. Вам хочется посидеть в гостиной, и вы отправляетесь в гостиную. Вы открываете дверь, до ваших ушей долетает некое восклицание словно некто вдруг вспомнил нечто важное; когда вы входите, Эмили стоит у окна, исполненная интереса о том что происходит на противоположной стороне улицы; ваш друг Джон Эдуард находится в другом конце комнаты, с головой погруженный в изучение фотографий чьих-то родственников.

— Ах! — говорите вы, застывая в дверях. — Я и не знал, что тут кто-то есть.

— Вот как? — холодно отвечает Эмили, тоном подразумевающим, что она вам не верит.

Послонявшись некоторое время по комнате, вы произносите:

— Темно-то как! Почему вы не зажигаете газ?

Джон Эдуард говорит «О!», что он даже и не заметил; Эмили говорит, что папа не любит когда газ зажигают днем.

Вы сообщаете одну-другую новость, излагаете свою точку зрения на ирландский вопрос*, но ирландский вопрос их, как видно, не интересует. С их стороны замечания по любому предмету сводятся только к следующему: «О!», «Неужели?», «Правда?», «Да?», «Не может быть!» После десятиминутной беседы в таком стиле вы пробираетесь к двери и выскальзываете; в следующий миг дверь, к вашему удивлению, хлопнув у вас за спиной, закрывается сама по себе — вы не трогаете ее и пальцем.

Спустя полчаса вы решаете, что можно рискнуть и выкурить трубку в оранжерее. Единственный стул в оранжерее занят Эмили; Джон Эдуард, если можно полагаться на язык костюма, явным образом сидел на полу. Они не произносят ни слова, но взгляд выражает все что позволительно употреблять в цивилизованном обществе вслух; вы быстренько отступаете и запираете дверь.

После этого вы опасаетесь сунуть нос в этом доме куда-то еще; прогулявшись вверх-вниз по лестнице, вы отправляетесь к себе в спальню и остаетесь там. Вскоре, однако, это занятие теряет какой-либо интерес; вы надеваете шляпу и тащитесь в сад. Проходя по дорожке, вы заглядываете в беседку — там находятся двое тех же молодых идиотов, они забились там в угол; они замечают вас и начинают явным образом подозревать, что вы, с некой корыстной бесчестной целью, их преследуете.

— Завели б, что ли, специальное помещение? И держали б их там, — бормочете вы, кидаетесь в холл, хватаете зонтик, и убегаете вон.

Нечто совершенно подобное, должно быть, происходило когда этот ветреный мальчишка Генрих Восьмой ухаживал за своей крошкой Анной*. Народ в Бэкингемшире, когда те слонялись по Виндзору или Рейсбери, то и дело натыкался на них, всякий раз восклицая «Ах, это вы!» — на что Генрих, покраснев, ответит «Ну да, мне тут кое-кого нужно было увидеть», а Анна заметит «Ой, как я рада вас видеть! Встречаю тут на дорожке мистера Генриха Восьмого, и нам, оказывается, по пути! Забавно, правда?»

Народ отправится прочь, думая «Пойдем-ка лучше отсюда, пусть они тут целуются и воркуют. Пойдем-ка мы в Кент».

Они идут в Кент, и в Кенте первым же делом наблюдают Генри и Анну, болтающихся вокруг замка Хевер.

— Что за дьявол! — восклицают бэкингемширцы. — Куда бы нам убраться? Просто смотреть тошно уже. Пойти, что ли, в Сент-Олбенс? Сент-Олбенс — местечко просто прелестное.

Оказавшись в Сент-Олбенсе, они заставали всю ту же жуткую парочку, целующуюся у стен аббатства. И тогда они уходили и поступали в пираты, и так продолжалось пока свадьбу, наконец, не сыграли.

Участок реки между Мысом пикников и Олд-Виндзорским шлюзом очарователен. Тенистая дорога, вдоль которой разбросаны изящные домики, бежит по берегу к «Узлийским колоколам» — живописной гостинице, как большинство на Темзе, и где можно тяпнуть кружку превосходного эля (так говорит Гаррис, а в таких вопросах словом Гарриса ручаться можно). Олд-Виндзор — место по-своему знаменитое. Здесь у Эдуарда Исповедника был дворец*, и здесь же могущественный граф Годвин был, по законам своего времени, осужден и признан виновным в убийстве королевского брата*. Граф Годвин отломил кусок хлеба и взял его в руку.

— Подавиться мне этим куском, — сказал граф, — если я виноват!

Он положил хлеб в рот, проглотил его, подавился, и умер.

Дальше за Олд-Виндзором река какая-то неинтересная, и становится похожа сама на себя только у Бовени. Мы с Джорджем тащили лодку на бечеве мимо Хоумского парка — он тянется по правому берегу от моста Альберта до моста Виктории, — и когда проходили Дэтчет, Джордж спросил помню ли я нашу первую речную вылазку, когда мы сошли у Дэтчета в десять вечера и пытались устроиться на ночлег.

Я ответил, что еще как. Такое сразу не забывается.

Это произошло в субботу, накануне августовских каникул*. Мы — все та же троица — устали и проголодались; добравшись до Дэтчета, мы вытащили из лодки корзину, два саквояжа, пледы, пальто, всякое барахло, и отправились на поиски логова. Мы нашли чудесную маленькую гостиницу, крыльцо которой увивал ломонос, но там не было жимолости, а мне по какой-то причине втемяшилась в голову именно жимолость, и я сказал:

— Нет, давайте не будем сюда заходить. Давайте пройдем подальше и посмотрим — может быть там где-нибудь есть гостиница с жимолостью.

И мы двинулись дальше, и вышли к другой гостинице. Эта гостиница была тоже просто чудесная, и к тому же на ней была жимолость, за углом на стене. Но Гаррису не понравился вид человека который стоял прислонившись к входной двери. Гаррис сказал, что этот человек совершенно не производит впечатление порядочного, и на нем некрасивые туфли. Поэтому мы двинулись дальше. Мы одолели немалый путь не встретив больше ни одной гостиницы; затем увидели человека и попросили подсказать пару-другую. Он воскликнул:

— Но вы идете в другую сторону! Поворачивайте и дуйте обратно. Придете прямо к «Оленю».

Мы сказали:

— Знаете, мы там уже были, и нам не понравилось. Совсем нет жимолости.

— Что ж, — ответствовал он. — Есть еще «Мэнор-хаус», как раз напротив. Там вы не были?

Гаррис ответил, что туда нам тоже не захотелось — нам не понравился тип который стоял у дверей. Гаррису не понравилось какого цвета у него волосы, и не понравились туфли.

— Ну, тогда уж не знаю что вам и делать! — воскликнул наш информант. — Других гостиниц здесь нет, только две эти.

— Ни одной? — оторопел Гаррис.

— Ни одной.

— И что нам теперь, к дьяволу, делать?! — возопил Гаррис.

Тогда взял слово Джордж. Он сказал, что мы с Гаррисом, если нам будет угодно, можем отстроить гостиницу себе на заказ, и отмуштровать персонал себе по вкусу. Что касается его самого, он возвращается к «Оленю».

Величайшим гениям человечества не удавалось воплотить своих идеалов никогда и ни в чем; так и мы с Гаррисом, повздыхав о бренности земных желаний, поплелись вслед за Джорджем.

Мы приволокли свои пожитки в «Олень» и сложили в холле. Хозяин вышел и поздоровался:

— Добрый вечер, джентльмены.

— Добрый вечер, — поздоровался Джордж. — Три места, пожалуйста.

— Весьма сожалею, сэр, — отозвался хозяин. — Боюсь не получится.

— Ну, не беда! — сказал Джордж. — Сойдут и два. Двое поспят на одном... Поспят? — продолжил он, обернувшись к Гаррису и ко мне.

— Разумеется, — сказал Гаррис, считая, что нам с Джорджем одной кровати хватит за глаза.

— Весьма сожалею, сэр, — повторил хозяин, — но у нас нет ни одного места, вообще, во всем доме. Если хотите знать, у нас на каждой кровати спят по двое, а то и по трое джентльменов, и так.

Такой поворот дела нас несколько обескуражил. Гаррис, однако, как путешественник стреляный, оказался на высоте положения, и, весело засмеявшись, сказал:

— Ну ладно, что ж делать. Не треснем. Пристройте нас в бильярдной, на чем-нибудь.

— Весьма сожалею, сэр. Три джентльмена уже спят на бильярде, и двое — в столовой. Сегодня я вас, наверно, вряд ли смогу пристроить.

Мы забрали вещи и направились в «Мэнор-хаус». Там было очень уютно. Я сказал, что эта гостиница мне нравится даже больше; Гаррис сказал, что «Не то слово!», и хрен бы с ним, на этого рыжего можно вообще не смотреть, к тому же бедняга не виноват, что рыжий.

Гаррис был настроен вполне разумно и кротко.

В «Мэнор-хаусе» нам просто не дали раскрыть рта. Хозяйка встретила нас на пороге с радушным приветствием — в том смысле, что мы уже четырнадцатая компания какой она дала отворот за последние полтора часа. Наши робкие намеки на бильярдную, конюшни, или угольный подвал были встречены презрительным смехом. Все эти уютные уголки были расхватаны давным-давно.

Не знает ли она где в этих местах можно найти приют на ночь? Ну-у, если мы готовы примириться с некоторыми неудобствами... Имейте в виду — она этого вовсе не рекомендует... Но в полумиле отсюда по дороге на Итон есть небольшой трактирчик...

Не дослушав, мы подхватили корзину, саквояжи, пальто, пледы, свертки, и побежали. Указанная полумиля смахивала больше на милю, но мы все-таки добрались куда нужно, и, запыхавшись, ворвались в буфет.

В трактире с нами обошлись грубо. Нас просто подняли на смех. Во всем доме было только три кровати, и на них уже спало семеро холостых джентльменов и две супружеские четы. Какой-то добросердечный лодочник, который оказался в пивной, посоветовал попытать счастья у бакалейщика по соседству с «Оленем», и мы вернулись назад.

У бакалейщика все было переполнено. Некая старушенция, встреченная нами в лавке, сжалилась и взялась проводить нас к своей знакомой, которая жила в четверти мили от бакалейщика, и которая иногда сдавала комнаты джентльменам.

Старушка едва переставляла ноги, и мы тащились туда двадцать минут. Пока мы тащились, старушенция оживляла странствие описанием своих всевозможнейших ревматизмов. У подружки комнаты оказались сданы. Оттуда нас направили в №?27. №?27 был битком, и отправил нас в №?32. №?32 был набит также.

Тогда мы вернулись на большую дорогу, и Гаррис уселся на корзину и объявил, что дальше никуда не пойдет. Он сказал, что здесь вроде спокойно, и он хочет умереть здесь. Он попросил нас с Джорджем передать его матушке прощальный поцелуй, и сообщить всем родственникам, что он их простил и умер счастливым.

В этот момент нам явился ангел в образе маленького мальчишки (не могу представить более полноценного образа для преображения ангелов); в одной руке он держал кувшин пива, в другой — какую-то штуку, привязанную к веревочке. Штуку он опускал на каждый камень попадавшийся по дороге и дергал кверху; при этом возникал редкостно тошнотворный звук, наводящий на мысль о мучениях.

Мы спросили этого посланца небес (каковым он впоследствии оказался) — не ведом ли ему какой-либо уединенный кров, обитатели которого немногочисленны и убоги (желательно престарелые леди и парализованные джентльмены), которых нетрудно было бы запугать, чтобы они уступили свою постель, на одну только ночь, трем доведенным до отчаяния джентльменам; или, если не ведом, не порекомендует ли он пустой свинарник, или заброшенную печь для обжига извести, или что-нибудь в этом роде?

Ничего в этом роде мальчику ведомо не было — во всяком случае, ничего под рукой, — но он сказал, что, если мы пойдем с ним, у его матушки есть свободная комната, и она пустит нас переночевать.

Мы бросились ему на шею и благословили его, и луна озаряла нас, и это было бы прекраснейшим зрелищем — если бы мальчик, перегруженный нашими чувствами, не повалился под их тяжестью на дорогу, а мы не рухнули на него. Гаррис преисполнился благодати в такой степени, что едва не потерял сознание; ему пришлось схватить кувшин с пивом и наполовину осушить его, чтобы вернуться во вменяемое состояние; после чего он пустился бегом, предоставив нам с Джорджем тащить весь багаж.

Мальчик жил в маленьком четырехкомнатном домике, и его матушка — добрейшее сердце! — подала на ужин горячий бекон, и мы съели все без остатка (пять фунтов), и еще пирог с вареньем, и выпили два чайника чая, и потом отправились спать. В комнате было две кровати: раскладушка шириной два фута шесть дюймов, на которой, привязавшись простынкой друг к другу, улеглись мы с Джорджем, и собственно кровать нашего мальчика, всецело поступившая в распоряжение Гарриса (утром мы обнаружили как из нее торчат два фута Гаррисовых голых ног, и пока умывались вешали на них полотенца).

Когда мы попали в Дэтчет в следующий раз, в плане гостиниц так уже не выделывались.

Но вернемся к нашему настоящему путешествию. Ничего увлекательного не происходило, и мы спокойно дотащили лодку почти до острова Обезьянок, где вытащили наше судно на берег и сели завтракать. Мы навалились на холодную говядину, и вдруг обнаружилось, что мы забыли горчицу. Никогда в жизни, ни до этого, ни после, мне не хотелось горчицы так страшно. Вообще-то к горчице пристрастия я не питаю, и почти никогда не ем. Но в тот день я бы отдал за нее целый мир.

Не представляю сколько во Вселенной насчитывается миров, но если в этот критический момент кто-нибудь предложил бы мне ложку горчицы — он получил бы их все. Когда я не могу раздобыть того что мне хочется, я готов даже на подобное безрассудство.

Гаррис сказал, что также отдал бы за горчицу весь мир. Если бы в ту минуту кто-то забрел к нам с банкой горчицы, он неплохо нагрел бы руки и обеспечил себя мирами на всю оставшуюся жизнь.

Впрочем нет. Боюсь, что, получив горчицу, мы оба, и Гаррис, и я, попытались бы сделку расторгнуть. Бывает сгоряча человек несколько начудит, но поразмыслив, разумеется, соображает насколько его чудачества не соответствуют реальной ценности необходимого. Я слышал как однажды в Швейцарии один человек, отправившись в горы, тоже наобещал вселенных за стакан пива. Добравшись же до какой-то хижинки, где нашлось пиво, он устроил просто ужасный скандал — потому что с него спросили пять франков за бутылку «Басса»*. Он кричал, что это циничное вымогательство, и даже написал письмо в «Таймс».

Отсутствие горчицы повергло нашу лодку во мрак. Мы молча жевали говядину. Бытие казалось пустым и безрадостным. Вздыхая, мы предавались воспоминаниям о днях счастливого детства. Перейдя к яблочному пирогу, однако, мы несколько воспрянули духом, а когда Джордж выудил со дна корзины банку консервированных ананасов и водрузил ее в центре лодки, мы почувствовали, что жить, в общем-то, стоит.

Мы, все трое, страшно любим ананасы. Мы рассматривали картинку на этикетке. Мы представляли вкус ананасного сока. Мы улыбались друг другу, а Гаррис уже приготовил ложку. Мы принялись искать консервный нож, чтобы открыть банку. Мы вытряхнули все из корзины. Мы вывернули наизнанку все сумки. Мы сняли доски со дна лодки. Мы вытащили все барахло на берег и перерыли его.

Консервного ножа не было.

Тогда Гаррис попытался открыть банку складным ножиком, сломал ножик и сильно порезался. Потом Джордж попытался открыть ее ножницами, ножницы разлетелись и чуть не выкололи Джорджу глаз. Пока они перевязывали раны, я сделал попытку проткнуть эту штуку багром. Багор соскользнул и швырнул меня за борт, в двухфутовый слой слякоти между водой и сушей. Банка, целая и невредимая, укатилась и разбила чайную чашку.

Тогда мы взбесились. Мы перетащили банку на берег, и Гаррис отправился в поле и разыскал здоровенный острый булыжник, а я вернулся в лодку и вытащил мачту, а Джордж схватил банку, а Гаррис острым концом наставил на банку камень, а я взял мачту, воздел над головой, собрал все свои силы и трахнул.

В тот день Джорджу спасла жизнь соломенная шляпа. Он хранит ее до сих пор (что от нее осталось), и в зимние вечера, когда дымят трубки и мальчишки плетут небылицы об опасностях которые им пришлось одолеть, Джордж приносит ее, пускает по кругу, и волнующая история повествуется снова, всякий раз по-новому гиперболизируясь.

Гаррис отделался поверхностными ранениями.

После этого я схватил банку, и молотил по ней мачтой пока не выбился из сил и не пришел в отчаяние, после чего за нее взялся Гаррис.

Мы расплющили эту банку в лепешку. Потом мы сплющили ее обратно в куб. Мы наштамповали из нее всех известных на сегодня стереометрических форм, но не смогли даже проткнуть. Тогда на нее набросился Джордж. Он сколотил из нее нечто настолько дикое, настолько фантасмагорическое, настолько сверхъестественное в своем кошмаре, что испугался и бросил мачту. Тогда мы уселись вокруг на траве и уставились на нее.

Поперек верхнего донышка образовалась глубокая вмятина, отчего банка стала похожа на глумливую рожу. Это привело нас в такую ярость, что Гаррис вскочил, схватил гадину, и зашвырнул на самую середину реки. И когда она утонула, мы прохрипели вдогонку проклятия, бросились в лодку, схватились за весла, покинули это место, и без остановки гребли до самого Мэйденхеда.

Сам Мэйденхед слишком много из себя строит, и поэтому место малоприятное. Это притон для курортных щеголей и их расфуфыренных спутниц. Это город безвкусных отелей, которым благоволят в основном хлыщи и девицы из кордебалета. Это та дьявольская кухня откуда расползаются злые духи реки — паровые баркасы. Герцог из «Лондонского журнала» всегда имеет в Мэйденхеде «местечко»*; здесь всегда появится на обед героиня трехтомных романов, когда отправляется покутить с чужими мужьями.

Мы быстро прошли Мэйденхед, потом притормозили и не спеша двинулись по роскошному плесу между Болтерским и Кукэмским шлюзами. Кливденские леса по-прежнему несли свой изысканный весенний убор, и высились над кромкой воды гармоничным рядом всевозможных оттенков сказочно-зеленого цвета. В такой своей нетронутой прелести это, пожалуй, самый замечательный уголок на всей Темзе. Неохотно и не спеша мы уводили свое суденышко из волшебного царства покоя.

В заводи чуть ниже Кукэма мы устроились на привал и сели пить чай. Когда мы прошли Кукэмский шлюз, уже наступил вечер. Поднялся довольно свежий ветер — как ни странно, попутный. Обычно ветер на реке остервенело дует вам навстречу, в какую сторону вы бы ни шли. Он дует навстречу утром, когда вы отчаливаете на целый день, и вы долго гребете, представляя как будет здорово возвращаться назад под парусом. Затем, после обеда, ветер меняет курс, и вам приходится лезть на веслах из кожи вон ему наперекор всю дорогу обратно.

Но если вы вообще забываете взять с собой парус, ветер будет попутным в оба конца. Что поделаешь! Наш мир — всего лишь испытательный полигон, а люди рождаются нести мучения, как искры — чтобы возноситься ввысь*.

Однако на этот раз там, похоже, что-то напутали, и пустили ветер нам в спину, вместо того чтобы пустить в лицо. Мы, тише воды ниже травы, поставили парус раньше чем они обнаружили упущение, развалились в задумчивых позах — парус расправился, натянулся, поворчал на мачту, — и понеслись.

На руле сидел я.

По-моему, нет ничего более захватывающего чем ходить под парусом. Только под парусом человек пока может хоть как-то летать (и еще во сне). Крылья быстрого ветра уносят вас прочь, в неизвестную даль. Вы больше не жалкая, неуклюжая, бессильная тварь, слепленная из глины, извиваясь ползающая по грязи, — вы теперь часть Природы! Ваши сердца теперь бьются вместе! Она обвивает вас своими удивительными руками и прижимает к сердцу! Вы духовно сливаетесь с нею, ваше тело становится легким как пух! Эфир звучит для вас воздушными голосами. Земля кажется далекой и маленькой; облака, которые едва не касаются головы, — ваши братья, и вы простираете к ним свои руки.

Мы были одни на реке; лишь где-то вдали чуть виднелась стоящая на якоре плоскодонка, в которой сидели три рыболова. И мы неслись над водой, и лесистые берега мчались навстречу, и мы хранили молчание.

Я по-прежнему сидел на руле.

Приблизившись, мы увидели, что рыболовы были пожилые и важные. Они сидели в плоскодонке на стульях и не отрываясь следили за удочками. Багряный закат бросал на воду таинственный свет, и озарял огнем башни деревьев, и превращал всклокоченные облака в сверкающий золотой венец. Это был час исполненный глубокого очарования, томления, страстной надежды. Наш маленький парус вздымался к пурпурному небу; вокруг уже опускались сумерки, окутывая мир тенями всех цветов радуги, а сзади уже кралась ночь.

Нам казалось, что мы, будто рыцари из какой-то старинной легенды, плывем по волшебному озеру в неведомое царство сумерек, в необъятный край заходящего солнца.

Мы не попали в царство сумерек. Мы со всего хода вмазались в плоскодонку, в которой удили рыбу старцы-удильщики. Сначала мы даже не разобрались что собственно произошло, потому что из-за паруса ничего не было видно; но по характеру выражений огласивших вечерний воздух мы сделали вывод, что оказались по соседству с человеческими существами, и эти существа обеспокоены и недовольны.

Гаррис спустил парус, и тогда мы увидели что случилось. Мы сшибли упомянутых джентльменов со стульев в одну общую кучу на дно лодки, и теперь они медленно и мучительно пытались отпутаться друг от друга и отлепиться от рыбы. В процессе работы они осыпа#ли нас бранью — не обычной невдумчивой, поверхностной, будничной бранью, но сложными, тщательно продуманными, всеобъемлющими проклятиями, которые охватывали весь наш жизненный путь и распространялись в далекое будущее, включая при этом всех наших родственников, все предметы, процессы, явления могущие иметь к нам какое-либо отношение — добротными, существенными проклятиями.

Гаррис разъяснил джентльменам, что им, просидевшим здесь с удочками день напролет, следует испытывать благодарность за некоторое развлечение. Он также добавил, что переживает великое потрясение и испытывает глубокую скорбь при виде того как безрассудно предаются гневу джентльмены столь почтенного возраста.

Но это не помогло.

Джордж сказал, что у руля теперь сядет он. Он сказал, что от такого нечеловеческого интеллекта как мой не следует ожидать способности всецело отдаться управлению лодкой; заботу о лодке следует поручить более заурядному индивиду, пока мы не пошли на дно ко всем чертям. И он отобрал руль и повел лодку в Марло.

А в Марло мы оставили ее у моста и заночевали в «Короне».


Глава XIII


Марло. — Бишемское аббатство. — Монахи из Медменхэма. — Монморанси замышляет убийство старого Котищи. — Но все-таки решает подарить ему жизнь. — Скандальное поведение фокстерьера в универсальном магазине. — Мы отбываем из Марло. — Впечатляющая процессия. — Паровой баркас; полезные советы как привести его в исступление и стать палкой ему в колесе. — Мы отказываемся пить реку. — Покойный пес. — Загадочное исчезновение Гарриса и пудинга.


Марло, по-моему, на Темзе — одно из приятнейших мест. Это кипучий, живой городишко; в целом он, это так, не весьма живописен, но в нем, тем не менее, можно найти немало причудливых уголков — уцелевших сводов разрушенного моста Времени, по которому наше воображение перенесется в те дни когда замок Марло был владением саксонца Эльгара, еще до того как его захапал Вильгельм и подарил королеве Матильде*, и еще до того как оно перешло к графам Уорвикам*, и затем к искушенному в житейских делах лорду Пэджету, советнику четырех монархов подряд*.

Места# вокруг здесь тоже замечательные — если после прогулки лодочной вы любите прогуляться по берегу, — а сама река лучше всего. Ближе к Кукэму, за Карьерным лесом и за лугами, раскинулся чудный плес. Милый старый Карьерный лес! Твои крутые узкие тропки, твои извилистые дорожки — как они ароматны сейчас памятью о летних солнечных днях! Сколько призраков-лиц смеется в твоих тенистых прогалинах! Как ласково льются голоса далекого прошлого с твоих шепчущих листьев!

От Марло до Соннинга местность еще красивее. Величественное старинное Бишемское аббатство, каменные стены которого звенели кликами тамплиеров, и в котором когда-то нашла приют Анна Клевская, а еще когда-то — королева Елизавета*, высится по правому берегу в полумиле выше Марлоуского моста. Бишемское аббатство богато на мелодраматические истории. Там есть увешанная гобеленами спальня, и потайная клетушка, глубоко запрятанная в толстых стенах. Призрак леди Холи, которая забила своего маленького сына насмерть*, все еще бродит здесь по ночам, пытаясь смыть кровь с призрачных рук в призрачной чаше.

Здесь покоится Уорвик, «делатель королей»*, которого теперь не беспокоят такие суетные вещи как земные короли и царства, а также Солсбери, послуживший как следует при Пуатье*. Перед аббатством, правее по берегу, стоит бишемская церковь, и если существуют на свете могилы заслуживающие внимания — это могилы и надгробия бишемской церкви. Как раз здесь, катаясь на лодке под бишемскими буками, Шелли, который жил в Марло (его дом на Уэст-стрит можно посмотреть и сейчас), сочинил «Восстание ислама»*.

А чуть выше, у Харлейской плотины, я мог бы, как часто думал, жить целый месяц, и так бы и не успел испить досыта всей прелести этого места. Городок Харли, в пяти минутах ходьбы от шлюза, — одно из древнейших поселений на Темзе, и существует, цитируя затейливый слог тех туманных времен, «со времен короля Сэберта и короля Оффы»*. Сразу за плотиной (вверх по течению) начинается Датское поле, где однажды разбили лагерь захватчики-датчане, во время похода на Глостершир*, а еще дальше в прелестной излучине приютилось то что осталось от Медменхэмского аббатства.

Знаменитые медменхэмские монахи, или «Орден Геенны огненной», как их называли обычно, и членом которого был пресловутый Уилкс*, составляли братство имеющее своим девизом «Делай что хочешь!» Этот ангажемент до сих пор красуется над разрушенными воротами. За много лет до того как сие липовое аббатство — храм неблагочестивых шутов — было основано, на этом самом месте стоял монастырь более строгого класса, монахи которого в некоторой степени отличались от пришедших на смену бражников, пятьсот лет спустя.

Монахи-цистерцианцы, аббатство которых стояло здесь в тринадцатом веке*, вместо обычной одежды носили грубую рясу с клобуком, не ели ни мяса, ни рыбы, ни яиц, спали на соломе, и служили полуночную мессу. День проводили в труде, чтении, и молитвах; а жизнь их была отмечена безмолвием смерти, ибо они давали обет молчания. Мрачную жизнь вело это мрачное братство в благостном уголке, который бог создал таким ярким и радостным! Странно, что голоса Природы, звучавшие повсюду вокруг — в нежном пении вод, в шелесте прибрежных трав, в музыке шуршащего ветра, — не научили их смыслу жизни более истинному. Они внимали здесь, долгими днями, в молчании, не раздастся ли голос с небес; день напролет и всякую ночь этот голос взывал к ним на тысячу разных ладов — и они его не слышали.

От Медменхэма до живописного Хэмблдонского шлюза река полна тихой прелести, но пройдя Гринлэндс (совершенно неинтересное место «с видом на реку», куда ездит владелец киоска где я покупаю газеты — тихий непритязательный джентльмен, которого в тех краях можно нередко увидеть, в летние месяцы, как он легко и бодро работает веслами, или сердечно беседует с каким-нибудь престарелым смотрителем шлюза, пока проплывает мимо), до самого Хенли становится скучноватой и голой.

В понедельник утром в Марло мы встали более-менее рано, и перед завтраком пошли искупаться. На обратном пути Монморанси повел себя как форменный осел. Единственный предмет по поводу которого наши с Монморанси мнения серьезно расходятся — это кошки. Я кошек люблю, Монморанси никак.

Когда кошка встречается мне, я говорю «Бедная киска!», нагибаюсь и щекочу за ушами; кошка задирает хвост чугунной трубой, выгибает спину, начинает вытирать нос мне об брючины, и кругом царит мир и благоволение. Когда кошка встречается Монморанси, об этом узнаёт вся улица, и на каждые десять секунд расходуется столько бранных выражений, сколько порядочному человеку хватило бы на всю жизнь (если пользоваться осмотрительно).

Я не осуждаю его (как правило, я довольствуюсь просто затрещиной или швыряю камнем), так как считаю, что порок этот — природный. У фокстерьеров этого наследственного греха приблизительно в четыре раза больше чем у остальных собак, и нам, христианам, со своей стороны требуются годы и годы терпеливых усилий — чтобы добиться сколь-нибудь ощутимого исправления в безобразии фокстерьерской природы.

Помню как-то раз я стоял в вестибюле хэймаркетского универсального магазина, в полном окружении собак, которые дожидались своих хозяев, ушедших за покупками. Там были мастифф, один-два колли, сенбернар, несколько легавых и ньюфаундлендов, гончая, французский пудель (поношенный в середине, но голова кудлатая), бульдог, несколько существ в формате Лоутер-Аркейд*, величиной с крысу, две йоркширские дворняжки.

Они сидели — терпеливые, благообразные, задумчивые. В вестибюле царила торжественная тишина; помещение было исполнено духом покоя, смирения, и мягкой грусти.

Но вот вошла прелестная молодая леди с кротким маленьким фокстерьером; она оставила его на цепочке между бульдогом и пуделем. Он уселся и с минуту осматривался. Затем воздел глаза к потолку и, судя по их выражению, задумался о своей матушке. Затем зевнул. Затем оглядел других собак, молчаливых, важных, полных достоинства.

Посмотрел на бульдога, безмятежно дремавшего справа. Затем посмотрел на пуделя, надменно застывшего слева. Затем, без всяких прелиминариев, без намека на какой-либо повод, цапнул пуделя за ближайшую переднюю ногу, и вопль страдания огласил тихий полумрак вестибюля.

Найдя результат первого эксперимента в высокой степени удовлетворительным, песик принял решение продолжать и взбодрить всю окружающую обстановку. Он перескочил через пуделя и мощно атаковал колли. Колли проснулся и немедленно вступил в шумную свирепую схватку с пуделем. Тогда фоксик вернулся на место, схватил бульдога за ухо и попытался его оторвать, а бульдог, существо примечательно безучастное, обрушился на всех до кого смог добраться (включая швейцара), предоставив нашему славному фокстерьерчику возможность беспрепятственно насладиться дуэлью с йоркширской дворняжкой, исполненной равного энтузиазма.

Людям разбирающимся в собачьей натуре нет нужды объяснять, что к этому времени все остальные собаки в данном вестибюле бились с таким исступлением будто от исхода сражения зависела судьба их семейного очага. Большие собаки дрались между собой сплошной кучей; маленькие дрались друг с другом, а в перерывах кусали больших за ноги.

Вестибюль превратился в пандемониум. Шум стоял адский. Вокруг здания собралась толпа, и все спрашивали не происходит ли здесь заседание приходского управления; если нет, тогда кого, в таком случае, убивают и по какой причине? Чтобы растащить собак, принесли колы и веревки; позвали полицию.

В самый разгар бесчинства вернулась прелестная молодая леди, и схватила своего прелестного песика на руки (к этому времени он уложил дворнягу на месяц, и имел теперь вид новорожденного агнца); она целовала его, и спрашивала жив ли он или нет, и что# эти огромные грубые животные-псы с ним сделали. А он уютно устроился у нее на груди, и смотрел ей в лицо, и взгляд его словно бы говорил: «Ах, как я рад, что ты пришла и избавила меня от этого бесчестья!»

А леди сказала, что хозяева магазина не имеют никакого права допускать чтобы огромных диких существ, как все эти псищи, оставляли вместе с собаками порядочных людей, и что кое на кого она будет подавать в суд.

Такова суть фокстерьеров. Поэтому я не осуждаю Монморанси за привычку скандалить с кошками. Впрочем, в то утро он пожалел сам, что дал волю природе.

Мы, как я уже говорил, возвращались с купания, и на полпути, когда мы шли по Хай-стрит, из подворотни впереди нас выскочил некий кот и потрусил через улицу. Монморанси издал торжествующий вопль — вопль жестокого воина, который видит, что враг у него в руках; вопль какой, возможно, издал Кромвель когда шотландцы стали спускаться с холма*, — и помчался за своей добычей.

Жертвой его был старый черный Котище. Я никогда не видел котов такой устрашающей величины. Это был не кот, а какой-то головорез. У него не хватало половины хвоста, одного уха, и изрядного куска носа. Это был громадный и явно убийственный зверь. Он был исполнен мира, довольства, и успокоения.

Монморанси помчался за бедным животным со скоростью двадцати миль в час, но Котище не торопился. Как видно, он был далек от соображения, что жизнь его повисла на волоске. Он безмятежно трусил по дороге, пока его предстоящий убийца не оказался на расстоянии ярда. Тогда он развернулся, уселся посередине проезжей части, и оглядел Монморанси с ласковым любопытством, как бы спрашивая: «Да! Могу ли я Вам чем-то помочь?»

Монморанси не робкого десятка. Но в Котище было нечто такое, нечто этакое, от чего заледенело бы сердце и не такого пса. Монморанси остановился как вкопанный и уставился на Котищу.

Оба молчали; но было ясно, что между ними происходит следующий диалог:


КОТИЩЕ. Могу ли я быть Вам чем-то полезен?

МОНМОРАНСИ. Нет, нет... Покорно благодарю!

КОТИЩЕ. Если Вам, тем не менее, что-либо необходимо, не стесняйтесь, прошу Вас.

МОНМОРАНСИ (отступая по Хай-стрит). Ах нет, что Вы, что Вы!.. Вовсе нет... Прошу Вас, не беспокойтесь. Я... Я, кажется, ошибся. Мне показалось, что мы знакомы. Покорно прошу простить, что я потревожил Вас.

КОТИЩЕ. Пустяки, рад служить. Вам действительно ничего не нужно?

МОНМОРАНСИ (по-прежнему отступая). Вовсе нет, благодарю... Вовсе нет... Вы очень любезны! Всего доброго.

КОТИЩЕ. Всего доброго.


После этого Котище поднялся и продолжил пробежку, а Монморанси, тщательно спрятав то что он называет хвостом, вернулся и занял малозаметную позицию в арьергарде.

До сих пор стоит сказать Монморанси: «Кошки!» — он съеживается и умоляюще смотрит, словно бы говоря:

— Не надо! Пожалуйста.

После завтрака мы отправились на рынок и пополнили запас провианта еще на три дня. Джордж объявил, что нужно взять овощей — не есть овощи вредно для здоровья. Он добавил, что овощи легко готовить, и что об этом он позаботится сам. Мы купили десять фунтов картофеля, бушель гороха, и несколько кочанов капусты. В гостинице мы нашли мясной пудинг, два пирога с крыжовником, и баранью ногу; а фрукты, и кексы, и хлеб, и масло, варенье, бекон, яйца, и все остальное добывали в разных концах города.

Наше отбытие из Марло я считаю одним из наших величайших триумфов. Не будучи демонстративным, оно было исполнено величия и достоинства. В каждой лавке мы требовали чтобы покупки не задерживались, но отправлялись с нами немедленно. Никаких этих ваших «Да, сэр, отправлю все сию же минуту; мальчик будет там раньше чем вы, сэр!» Сиди потом дурак дураком на пристани, возвращайся в каждую лавку по два раза и скандаль с лавочниками. Нет уж, мы дожидались пока корзину упакуют, и забирали мальчиков вместе с собой.

Мы обошли порядочно лавок, проводя в жизнь этот принцип в каждой; в результате к концу нашей экспедиции мы стали обладателями такой шикарной коллекции мальчиков с корзинами которой только может пожелать душа, и наше заключительное шествие к реке, по самой середине Хай-стрит, превратилось в такое впечатляющее зрелище какого, надо думать, Марло не видел с тех пор долгие дни. Порядок процессии был таков:


1. Монморанси, с тростью в зубах.

2. Две дворняги подозрительного вида, приятели Монморанси.

3. Джордж, под грузом пальто и пледов, с короткой трубкой в зубах.

4. Гаррис, пытающийся придать своей походке непринужденное изящество, имея в одной руке большой пузатый саквояж, в другой — бутылку лимонного сока.

5. Мальчик от зеленщика и мальчик от булочника, с корзинами.

6. Рассыльный из гостиницы, с большой корзиной.

7. Мальчик от кондитера, с корзиной.

8. Мальчик от бакалейщика, с корзиной.

9. Лохматый пес.

10. Мальчик из сырной лавки, с корзиной.

11. Какой-то человек, с мешком.

12. Близкий друг какого-то человека, с руками в карманах, короткой глиняной трубкой в зубах.

13. Мальчик от фруктовщика, с корзиной.

14. Я сам, с тремя шляпами и парой ботинок в руках, с таким видом будто об этом не представляю.

15. Шесть мальчиков и четыре бродячие собаки.


Когда мы спустились к пристани, лодочник спросил:

— Простите, сэр, у вас был паровой баркас или понтон?

Узнав, что всего лишь четырехвесельный ялик, он, похоже, был удивлен.

Уйму хлопот доставили нам в это утро паровые баркасы. Дело было как раз перед Хенли*, и они тащились вверх в великих количествах; некоторые в одиночку, некоторые с понтонными домиками на буксире. Паровые баркасы я просто ненавижу. Думаю их ненавидит всякий кому приходилось грести. Стоит мне только увидеть паровой баркас, как мною овладевает желание заманить его в укромный речной уголок, и там, в тиши и уединении, удавить.

Есть в паровых баркасах этакое развязное самодовольство, которому удается разбудить в моей душе всякий дурной инстинкт, и я жажду старых добрых времен, когда довести до сведения людей свое о них мнение можно было с помощью топора, лука и стрел. Уже само выражение лица субъекта который, засунув руки в карманы, возвышается на корме и дымит сигарой может послужить достаточным оправданием нарушения общественного порядка. А барски-высокомерный гудок, означающий «Прочь с дороги!», я уверен, гарантирует, что любой суд присяжных набранный из речных жителей вынесет вердикт «Убийство без превышения пределов необходимой обороны».

Чтобы заставить нас убраться с дороги, им приходилось свистеть до потери сознания. Не опасайся я прослыть хвастуном, я бы честно сообщил, что единственная наша лодчонка, в течение данной недели, доставила встреченным паровым баркасам проблем, хлопот, и задержек больше чем все остальные суда на реке взятые вместе.

— Паровой баркас! — вопит кто-нибудь из нас, едва только враг покажется вдалеке, и в мгновение ока все уже подготовлено к встрече. Я хватаю рулевые шнуры, Гаррис и Джордж садятся рядом; мы восседаем спиной к баркасу, и лодка тихонько дрейфует на середину реки.

Баркас, свистя, надвигается; мы дрейфуем себе и дрейфуем. Ярдах в ста баркас начинает свиристеть как сумасшедший; народ перевешивается через борт и орет во все горло; мы их, понятно, не слышим. Гаррис повествует очередную историю о своей матушке, а мы с Джорджем ни за что на свете не хотим упустить ни слова.

Наконец паровой баркас испускает финальный вопль, от которого у него чуть не лопается котел, и дает задний ход, и спускает пары, идет в поворот и садится на мель. Вся палуба целиком бросается на нос и начинает на нас орать, публика на берегу визжит, проходящие лодки останавливаются и присоединяются к происходящему — и так пока вся река на несколько миль вверх и вниз не приходит в исступленное возбуждение. Тогда Гаррис обрывает свой рассказ на самом интересном месте, оглядывается, с легким удивлением, и обращается к Джорджу:

— Господи боже, Джордж! Уж не паровой ли это баркас?

А Джордж отвечает:

— Эге! То-то я вроде как слышал какой-то шум!

После чего мы начинаем нервничать, теряемся, и не можем сообразить как отвести лодку в сторону; народ на баркасе сбивается толпой и начинает нас поучать:

— Правой, правой греби! Тебе говорят, идиот! Табань левой! Да не ты, а тот, рядом! Оставь руль в покое, слышишь? Теперь оба разом! Да не так! Нет, что за...

Затем они спускают шлюпку и идут на помощь, и после пятнадцатиминутных усилий все-таки расчищают себе от нас дорогу, и могут наконец пройти; мы горячо благодарим их и просим взять на буксир. Но они никогда не соглашаются.

Еще один хороший обнаруженный нами способ довести этих аристократов до белого каления заключается в следующем. Мы делаем вид, что принимаем их за участников ежегодной корпоративной попойки, и спрашиваем кто их хозяева — «Кьюбиты», или же они из общества трезвости «Бермондси»*, и еще не могли бы они одолжить нам кастрюлю.

Престарелых леди, непривычных к реке, паровые баркасы всегда приводят в весьма нервное состояние. Помню как-то раз шли мы от Стэйнза в Виндзор — участок реки прямо кишащий этими механическими пугалами — в компании с тремя леди упомянутого образца. Это было очень волнующе. Завидев какой бы то ни было паровой баркас, они начинали требовать чтобы мы пристали, высадились на берег, и ждали пока он не скроется с виду. Они твердили, что им очень жаль, но долг перед ближними не допускает авантюризма.

Возле Хэмблдонского шлюза мы обнаружили, что у нас кончается питьевая вода. Мы взяли кувшин и поднялись к домику сторожа. Нашим делегатом был Джордж. Он изобразил обворожительную улыбку и произнес:

— Не будете ли вы так добры дать нам немного воды?

— Да ради бога, — ответил старик. — Берите сколько влезет, и еще останется.

— Бесконечно признателен, — пробормотал Джордж, озираясь вокруг. — Только... Только где она тут у вас?

— Всегда в одном и том же месте, приятель, — был бесстрастный ответ. — Вон, у тебя за спиной.

— Не вижу, — сказал Джордж, оборачиваясь.

— Где у тебя глаза, черт возьми! — разозлился старик, поворачивая Джорджа и широким жестом указывая на реку. — Вон сколько воды-то — не видит!

— О! — воскликнул Джордж, начиная соображать. — Но не можем же мы пить реку?!

— Зачем реку? Пей понемногу. Я пью уже пятнадцать лет.

Джордж возразил сторожу, что его внешность, даже после курса такой терапии, вряд ли послужит хорошей рекламой бренду, и что он, Джордж, предпочитает колодезную.

Мы достали немного воды в коттедже чуть выше. Скорее всего, если бы мы стали допытываться, эта вода тоже оказалась бы из реки. Но мы не стали допытываться, и все было в порядке. Глаза не видят — желудок не страдает.

Несколько позже тем же летом мы попробовали-таки речную воду. Опыт не удался. Мы шли вниз по течению и налегали на весла, собираясь устроить чаепитие в затоне около Виндзора.

В кувшине ничего не было, и нам предстояло либо остаться без чая, либо набрать воду из реки. Гаррис предложил рискнуть. Он сказал, что если воду мы вскипятим, то все будет хорошо. Он сказал, что различные ядовитые микробы, присутствующие в речной воде, кипячением будут убиты. И мы наполнили котелок водой из затона, и вскипятили ее, тщательно проследив за тем чтобы она действительно прокипела.

Мы приготовили чай, и уже уютно устраивались чтобы к нему приступить, когда Джордж, который поднес было чашку к губам, сделал паузу и воскликнул:

— Что это?

— Что это? — переспросили мы с Гаррисом.

— А вот это! — повторил Джордж, глядя на запад.

Мы посмотрели вслед, и увидели как на нас неторопливым течением несет пса. Это был самый беззлобнейший и мирнейший пес из всех когда-либо мною виденных. Я никогда не встречал собаки настолько ублаготворенной, настолько покойной душой. Она мечтательно плыла на спине, задрав к небесам все четыре лапы. Это была, как я бы сказал, упитанная собака, с хорошо развитой грудной клеткой; она приближалась к нам, безмятежная, полная достоинства и умиротворения, пока не поравнялась с лодкой; и здесь, среди камышей, задержалась и уютно устроилась на ночь.

Джордж сказал, что чая ему не хочется, и выплеснул содержимое чашки в воду. Гаррис также больше не чувствовал жажды, и сделал то же самое. Я уже выпил полчашки и теперь раскаивался. Я спросил Джорджа — как он думает: не заболею я тифом?

Он сказал:

— О нет!

По его мнению, у меня были хорошие шансы. Во всяком случае, через две недели станет ясно — заболел я или нет.

Мы поднялись до Уоргрейва по затону — путь напрямик от правого берега, полумилей выше Маршского шлюза; прелестный, тенистый кусочек реки, которым стоит ходить, сокращающий к тому же дистанцию почти на полмили.

Вход туда, разумеется, утыкан столбами, закован цепями, и взят в кольцо надписями угрожающими застенком, пытками и смертью всякому кто осмелится сунуть весло в эти воды. Остается лишь удивляться как эти прибрежные наглецы не заявляют прав на речной воздух, и не шантажируют всякого кому придет в голову им подышать штрафом в сорок шиллингов. Обладая, однако, известным опытом и сноровкой, столбы и цепи можно легко обойти; а что касается данных плакатов, то — если у вас имеется пять минут свободного времени, а поблизости никого нет — вы можете сорвать две-три штуки и пошвырять в реку.

Пройдя половину затона, мы высадились и устроили второй завтрак. За этим вторым завтраком мы с Джорджем испытали тяжелое потрясение.

Гаррис тоже испытал потрясение; но я не думаю, что потрясение Гарриса можно хоть как-то сравнить с потрясением которое, в связи с произошедшим событием, испытали мы с Джорджем.

Случилось это следующим образом. Мы уютненько расположились на лужайке, приблизительно в десяти ярдах от кромки воды, и собрались принимать пищу. Гаррис разреза#л на коленях мясной пудинг, а мы с Джорджем в нетерпении держали наготове тарелки.

— Ну, и где ложка? — обратился к нам Гаррис. — Мне нужна ложка, для соуса!

Корзина была как раз у нас за спиной; мы с Джорджем одновременно повернулись и полезли за ложкой. Это не заняло и пяти секунд. Когда мы обернулись обратно, Гарриса с пудингом не было.

Мы находились на открытой, непересеченной местности. На несколько сот ярдов вокруг не наблюдалось ни деревца, ни кустика. Свалиться в реку Гаррис не мог, так как между ним и рекой находились собственно мы, и чтобы свалиться в реку, Гаррису пришлось бы перелезть через нас.

Мы с Джорджем огляделись по сторонам. Потом уставились друг на друга.

— Может быть его забрали на небеса? — предположил я.

— Что, прямо с пудингом? — возразил Джордж.

Возражение показалось веским, и божественная теория была отвергнута.

— По-моему, дело на самом деле в том, — предположил Джордж, нисходя к трюизму банальной практики, — что случилось землетрясение.

И добавил, с ноткой печали в голосе:

— Вот досада, что он как раз делил пудинг.

Со вздохом мы обратили взоры к тому месту где Гарриса с пудингом видели на этой планете в последний раз. И вдруг в жилах у нас застыла кровь, а волосы на головах стали дыбом. Мы увидели голову Гарриса — и всё, одну только голову — она торчала торчком среди высокой травы, и багровая физиономия на ней имела выражение страшного возмущения!

Первым опомнился Джордж.

— Молви! — заорал он. — Жив ты, умер, и где все остальное?

— Нет, он еще дурака валяет! — воскликнула голова Гарриса. — Надо же как все подстроили!

— Подстроили что? — воскликнули мы с Джорджем.

— Чтобы я сюда сел! Тупая, ублюдская шутка! Хватайте свой пудинг...

И тут, прямо из-под земли — так, во всяком случае, нам показалось, — возник пудинг — изуродованный, перепачканный, — а вслед за ним выкарабкался Гаррис — всклокоченный, грязный, и мокрый.

Он, сам того не подозревая, сидел на самом краю канавы, сокрытой в густой траве; чуть подавшись назад, он грохнулся в эту канаву, а с ним грохнулся пудинг.

Он сказал, что никогда в жизни не был так ошарашен, когда вдруг понял, что падает — непонятно как и куда. Сначала он даже решил, что наступил конец света.

Гаррис по сей день уверен, что мы с Джорджем запланировали акцию заблаговременно. Вот так несправедливые подозрения преследуют даже наиболее непорочных. Ибо, как сказал поэт: «Кто избегнет клеветы?»*

И действительно — кто?


Глава XIV


Уоргрейв. — Кабинет восковых фигур. — Соннинг. — Ирландское рагу. — Монморанси в сарказме. — Битва между Монморанси и чайником. — Занятия Джорджа игрой на банджо. — Которые не встречают поддержки. — Препоны на пути музыканта-любителя. — Обучение игре на волынке. — После ужина: Гаррис впадает в уныние. — Мы с Джорджем отправляемся на прогулку. — Возвращаемся голодные и промокшие. — С Гаррисом творится странное. — Гаррис и лебеди: история заслуживающая внимания. — Гаррис проводит тревожную ночь.


После завтрака мы поймали ветер, который мягко пронес нас мимо Уоргрейва и Шиплейка. Растаявший в сонном полуденном летнем солнце, уютно устроившийся в излучине, Уоргрейв напоминает, когда глядишь с лодки, прелестную старинную картину, что надолго запечатлевается на сетчатой оболочке памяти.

Уоргрейвский «Георгий и Дракон» кичится своей вывеской, одну сторону которой расписал член Королевской академии Лесли, другую — Ходжсон, из той же братии*. Лесли изобразил битву, Ходжсон домыслил сцену «После битвы» — Георгий, закончив работу, отдыхает за пинтой пива*. В Уоргрейве жил Дэй, автор «Сэнфорда и Мертона»*, и — к еще большей чести этого городка — был здесь убит. В уоргрейвской церкви находится мемориальная доска в честь миссис Сары Хилл. Она завещала капитал, из которого ежегодно на Пасху надлежало делить один фунт стерлингов между двумя мальчиками и двумя девочками которые «никогда не выходили из повиновения родителям; никогда, насколько это было известно, не бранились, не говорили неправды, не брали ничего без спроса, и не разбивали стекол». Только представьте — отказаться от всего этого за пять шиллингов в год! Это не стоит того.

В городе говорят, что некогда, много лет назад, действительно объявлялся мальчик действительно не делавший ничего подобного (во всяком случае, его ни в чем ни разу не уличили, а это, собственно, все что от него ожидалось и вообще было нужно), и, таким образом, стяжавший венец славы. Его посадили под стеклянный колпак, и в течение трех недель показывали в городской ратуше.

Дальнейшая судьба денег никому не известна. Говорят, что их регулярно передают ближайший музей восковых фигур.

Шиплейк — очаровательный городок, но с реки его не увидишь, так как стоит на холме. В шиплейкской церкви венчался Теннисон*.

Дальше, до самого Соннинга, река вьется сквозь великое множество островков. Здесь она очень спокойна, тиха, и безлюдна. Появляется здесь мало кто — разве лишь, в сумерках, пара-две деревенских влюбленных. «Арри» и «лорд Фитцнудл» остались позади в Хенли*, а до унылого грязного Рэдинга еще далеко. Эта часть реки предназначена для мечтания об ушедших днях, исчезнувших лицах и образах; о вещах какие могли бы случиться, но не случились, будь они прокляты.

В Соннинге мы вышли на берег и отправились на прогулку. Это самый сказочный уголок на всей Темзе. Он больше похож на декорацию, чем на настоящий город, выстроенный из кирпича и извести. Каждый дом здесь утопает в розах, которые теперь, в начале июня, расцветали облаками элегантного великолепия.

Если вы попадете в Соннинг, останавливайтесь в «Быке», за церковью. Это настоящая старинная деревенская гостиница — зеленый квадратный дворик перед фасадом (где на скамеечках под деревьями собираются в вечерний час старики — хлебнуть эля и обсудить местные политические события), низкие чудны#е комнатки, решетчатые окошки, неуклюжие лесенки, петляющие коридорчики.

Побродив по милому Соннингу около часа, мы, так как торопиться к Рэдингу было поздно, решили вернуться на какой-нибудь островок под Шиплейком и устроиться там на ночлег. Когда мы устроились, было, тем не менее, рано, и Джордж заметил, что, так как времени остается уйма, нам представляется превосходный случай приготовить добротный, первостатейный ужин. Он сказал, что продемонстрирует нам высший класс речной кулинарии, и предложил состряпать из овощей, остатков холодной говядины, всяких прочих объедков рагу по-ирландски*.

Мысль показалась пленительной.

Джордж набрал хвороста и развел костер, а мы с Гаррисом уселись чистить картошку. Никогда бы не подумал, что чистка картошки — такое сложное предприятие. Это оказалось самой в своем роде серьезной работой в каких мне когда-либо доводилось участвовать. Мы взялись за дело бодро, можно даже сказать — игриво, но когда покончили с первой картофелиной, от нашей беспечности не осталось следа. Чем больше мы ее чистили, тем больше шелухи на ней оставалось. Когда мы сре#зали всю шелуху и вырезали все глазки#, собственно картофелины как таковой не осталось (во всяком случае, ничего достойного упоминания).

Джордж подошел и посмотрел — она была величиной с орешек. Он сказал:

— Это никуда не годится. Вы только все гробите. Ее нужно скоблить.

Мы начали скоблить, но оказалось, что скоблить еще труднее чем чистить. У этих картошек такие необычайные формы — сплошные шишки, бородавки, дупла. Мы усердно трудились двадцать пять минут, и отскоблили четыре штуки. Затем мы объявили забастовку. Мы сказали, что остаток вечера у нас уйдет на то чтобы отскоблить самих себя.

Чтобы превратить человека в помойку, лучшего способа чем отскабливание картошки я не видел. Было трудно поверить, что шелуха, в которой мы с Гаррисом едва не задохлись, происходит от четырех картофелин. Это демонстрирует как много значат экономия и аккуратность.

Джордж сказал, что класть в ирландское рагу только четыре картошки — курам на смех, поэтому мы вымыли еще с полдюжины и сунули в кастрюлю не чистя. Еще мы положили кочан капусты и фунтов десять гороха. Джордж все это перемешал и сказал, что остается еще пропасть места. Тогда мы провели осмотр обеих корзин, выковыряли все остатки, объедки, огрызки, и высыпали весь хлам в рагу. У нас были еще полпирога со свининой и кусок холодной вареной грудинки; их мы сунули также. Потом Джордж нашел полбанки консервированной лососины и опорожнил ее в котелок.

Он сказал, что в этом состоит преимущество ирландских рагу — можно избавиться от целой кучи ненужных вещей. Я выудил из корзины два треснувших яйца, и они тоже пошли в дело. Джордж сказал, что от яиц будет гуще соус.

Я уже забыл остальные ингредиенты; знаю только, что ничего не пропало даром. Еще помню как, уже ближе к концу, Монморанси (который проявлял к происходящему, во всех аспектах, значительный интерес) куда-то ушел, с серьезным задумчивым видом, и вернулся спустя пару минут с дохлой водяной крысой в зубах. Явным образом он хотел внести в трапезу собственный вклад, но с искренним ли стремлением, или намереваясь поиздеваться — сказать не могу.

Мы провели обсуждение вопроса о том класть крысу в рагу или не класть. Гаррис сказал, что с крысой все будет нормально, если она перемешается со всем остальным, и что сгодится каждая мелочь. Однако Джордж уперся в отсутствие прецедента. Он говорил, что не слышал чтобы в ирландские рагу клали водяных крыс, и что он, на всякий случай, от экспериментов бы воздержался.

Гаррис возразил:

— Если ты не будешь пробовать ничего нового, как ты узнаешь что это такое? Вот такие как ты и тормозят мировой прогресс. Подумай — ведь кто-то однажды попробовал немецкую сосиску*!

Ирландское рагу имело ошеломляющий успех. Кажется никогда в жизни я так не наслаждался едой. В этом рагу было что-то такое свежее, такое пикантное. Наши вкусовые рецепторы устают от старого и зажеванного, а здесь было блюдо с изюминкой, со вкусом равного которому на Земле не существовало.

И вдобавок оно было такое питательное! Как сказал Джордж, здесь было что пожевать. Горох и картошка могли быть и мягче, но зубы у нас всех хорошие, так что это было нестрашно. Что касается соуса, соус был целой поэмой — содержанием, возможно, слишком богатой, для слабых желудков, но очень питательной.

В заключение мы пили чай с вишневым пирогом. Во время чая Монморанси открыл военные действия против чайника — и был разбит наголову.

В течение всего путешествия он проявлял к чайнику существенный интерес. Он часто садился и наблюдал, с озадаченным видом, как тот кипит и булькает, и постоянно рычал на него, подстрекая. Когда тот начинал шипеть и плеваться, он принимал это как вызов на поединок и готовился к драке, только в этот самый момент кто-нибудь всегда возникал и уносил добычу раньше чем он успевал ее сцапать.

Сегодня он принял меры заблаговременно. Едва чайник начал шуметь, как Монморанси взрычал, вскочил, и с угрожающим видом двинулся в сторону оппонента. Чайник был маленький, но это был чайник исполненный мужества — он взял и плюнул в него.

— Ах так! — взрычал Монморанси, оскалив зубы. — Я т-те покажу как дерзить почтенным трудолюбивым псам! Жалкий, длинноносый ты грязный засранец. Выходи!!!

И он бросился на бедный маленький чайник, и цапнул за носик.

Вслед за этим вечернюю тишину нарушил душераздирающий вопль. Монморанси покинул лодку и предпринял оздоровительный моцион, в программу которого вошли три круга по острову на скорости тридцати пяти миль в час, с регулярными остановками для зарывания носа в холодную грязь.

С этого дня Монморанси стал относиться к чайнику со смесью благоговейного трепета, осмотрительности, и ненависти. Всякий раз увидев чайник, он, рыча, быстро пятился прочь, с поджатым хвостом; а когда чайник ставили на спиртовку, проворно вылезал из лодки, и отсиживался на берегу пока чай не заканчивался.

После ужина Джордж вытащил банджо и собрался попрактиковаться, но Гаррис запротестовал. Он сказал, что у него разболелась голова, и что этого он не перенесет. Джордж полагал, что музыка, напротив, пойдет только на пользу — он сказал, что музыка часто успокаивает нервы и излечивает головную боль, и для примера брякнул несколько нот.

Гаррис сказал, что пусть лучше у него болит голова.

Джордж не научился играть на банджо до сих пор. Он встретил слишком мало поддержки у окружающих. Два или три раза, по вечерам, пока мы шли по реке, он пытался поупражняться, но успеха не имел. Комментарии Гарриса способны лишить мужества кого угодно; вдобавок к чему Монморанси всякий раз садился рядом и, пока Джордж играл, выл не переставая. Шансов у человека в таком случае немного.

— Какого хрена он так воет когда я играю? — бесился Джордж, прицеливаясь в Монморанси ботинком.

— А какого хрена ты так играешь когда он воет? — возражал Гаррис, подхватывая ботинок. — Оставь его в покое! Как ему не выть? У него музыкальный слух, вот он и воет когда ты играешь.

Тогда Джордж решил отложить изучение банджо до возвращения домой. Но и тут шансов у него оказалось немного. Миссис Поппетс являлась к нему и говорила, что ей очень жаль — лично она слушать Джорджа любит, — но леди живущая наверху в интересном положении, и доктор боится как бы такое не повредило ребенку.

Тогда Джордж попытался уносить банджо из дома глубокой ночью и практиковаться в соседнем квартале. Но жители пожаловались в полицию; однажды ночью за Джорджем установили слежку, и он был схвачен. Улики не вызывали никаких сомнений, и его приговорили к соблюдению тишины в течение шести месяцев.

После этого руки у Джорджа, похоже, опустились совсем. Когда эти шесть месяцев истекли, несколько слабых попыток возобновить занятия он все-таки сделал, но встретил все то же — всю ту же холодность, все то же бесчувствие со стороны света, которым приходилось противостоять. В конце концов он отчаялся совершенно, подал объявление о продаже инструмента, почти за копейки, «ввиду отсутствия необходимости», и обратился к изучению карточных фокусов.

Какое, должно быть, беспросветное это занятие — учиться играть на музыкальном инструменте! Казалось бы, Обществу, для его же собственного блага, следует изо всех сил содействовать человеку в обретении искусства игры на музыкальном инструменте. Так нет же!

Я знавал молодого человека который учился играть на волынке. Просто удивительно какое сопротивление ему приходилось преодолевать. Даже собственная семья не оказала ему, как это называется, активной поддержки. Отец с самого начала был решительно против, и отзывался о предприятии без должного воодушевления.

Обычно мой приятель вставал спозаранку и занимался, но от такого графика пришлось отказаться — из-за сестры. Она была слегка набожна, и считала, что начинать утро подобным образом — большой грех.

Тогда он стал играть по ночам, когда семейство ложилось спать, но от этого пришлось отказаться, так как дом приобрел очень плохую репутацию. Припозднившиеся прохожие останавливались под окнами, слушали, а наутро распространялись по всему городу, что прошлой ночью у мистера Джефферсона было совершено зверское убийство. Они описывали вопли жертвы, грубые ругательства и проклятья убийцы, мольбы о пощаде и последний, предсмертный хрип мертвеца.

Тогда моему знакомому разрешили упражняться днем на кухне при плотно закрытых дверях. Однако, несмотря на предосторожности, наиболее удачные пассажи все-таки проникали в гостиную и доводили его матушку почти до слез.

Она говорила, что при этом вспоминает своего несчастного батюшку (бедняга был проглочен акулой во время купания у берегов Новой Гвинеи; что общего между акулой и волынкой — она объяснить не могла).

Наконец ему сколотили небольшую хибарку в конце сада, за четверть мили от дома, и заставили таскать туда свое оборудование всякий раз когда он собирался его задействовать. Но случалось, что в доме появлялся гость, который ничего об этом не знал и которого забывали предупредить. Гость отправлялся прогуляться по саду и вдруг попадал в радиус слышимости волынки — не будучи к этому подготовлен, и не представляя чем сие может являться. Если это был человек сильный духом, он просто падал в обморок. Люди с обычным, среднестатистическим интеллектом обычно сходили с ума.

Следует признать, что первые шаги любителя игры на волынке крайне нерадостны. Я понял это сам, когда услышал игру моего юного друга. По-видимому, волынка — инструмент очень тяжелый. Прежде чем начать, нужно запастись воздухом на всю мелодию (во всяком случае, наблюдая за Джефферсоном я пришел к такому выводу).

Начинал он блистательно — страстной, глубокой, воинственной нотой, которая просто воодушевляла вас. Но потом все больше и больше катился в пиано, и последний куплет обычно погибал в середине, агонизируя в бульканье и шипении.

Надо обладать завидным здоровьем чтобы играть на волынке.

Юный Джефферсон сумел выучить на этой волынке только одну песню, но я никогда не слышал жалоб на бедность репертуара — ни одной. Это была, по его словам, мелодия «То Кэмпбеллы идут, ура, ура!» — хотя отец уверял, что это «Колокольчики Шотландии»*. Что же все-таки это было — никто не знал, но все соглашались, что нечто шотландское в мелодии есть. Гостям разрешалось отгадывать трижды, причем отгадки почти у всех всегда были разные.

После ужина Гаррис стал невыносим; видимо, рагу повредило ему — он не привык жить на широкую ногу. Поэтому мы с Джорджем оставили его в лодке и пошли послоняться по Хенли. Гаррис сказал, что выпьет стакан виски, выкурит трубку, и приготовит все для ночлега. Мы условились, что когда вернемся, ему покричим, а он подгребет с острова и заберет нас.

— Только смотри не усни, старина, — сказали мы на прощание.

— Этого можно не опасаться. Пока это рагу действует, я не усну, — проворчал он, отгребая назад к острову.

В Хенли готовились к гребным гонкам, и там царило оживление. Мы встретили кучу знакомых, и в их приятном обществе время пронеслось быстро; было уже почти одиннадцать когда мы собрались в обратный четырехмильный путь «домой» (как к этому времени мы стали называть наше суденышко).

Стояла унылая ночь, прохладная, моросил дождь, и, пока мы тащились по темным молчаливым полям, тихонько переговариваясь и совещаясь — не заблудились ли, нам представлялась уютная лодка — струйки яркого света сквозь плотно натянутую парусину, и Гаррис, и Монморанси, и виски, — и хотелось быстрее оказаться в ней.

Нам рисовалась картина -- как мы влезаем внутрь, усталые и не прочь перекусить; как наша старая дорогая лодка, такая уютная, такая теплая, такая радостная, сверкает словно огромный светляк на мрачной реке под смутной сенью листвы. Нам виделось как мы сидим за ужином, жуем холодное мясо, и передаем друг другу ломти хлеба; нам слышалось бодрое звяканье ножей, и веселые голоса, которые, заполнив наше жилище, вырываются в ночную тьму. И мы торопились, чтобы воплотить эти образы в действительность.

Наконец мы выбрались на бечевник, и были рады, потому что до сих пор не знали наверняка куда идем — к реке или наоборот, а когда вы устали и хотите в кровать, подобная неопределенность доставляет мучения.

Когда мы прошли Шиплейк, пробило без четверти полночь, и тут Джордж задумчиво произнес:

— Ты, конечно, не помнишь что это был за остров?

— Нет, — ответил я, также впадая в задумчивость, — не помню. А сколько их там?

— Только четыре. Все будет в порядке... Если он не уснул.

— А если уснул? — предположил я, но мы остановили подобный ход мысли.

Поравнявшись с первым островом, мы закричали, но ответа не последовало. Тогда мы пошли ко второму, повторили попытку, и получили точно такой результат.

— А, вспомнил! — воскликнул Джордж. — Это был третий.

В надежде мы бросились к третьему острову и заорали.

Никакого ответа!

Дело принимало серьезный оборот. Было уже за полночь. Гостиницы в Шиплейке и Хенли будут битком; шататься среди ночи по округе, и ломиться в дома и коттеджи с вопросом не сдадут ли нам комнату — нелепо. Джордж предложил вернуться в Хенли, напасть на полисмена и заручиться, таким образом, ночевкой в участке. Здесь, однако, возникло сомнение: «А если он не захочет нас забрать, и просто даст сдачи?» Не могли же мы всю ночь сражаться с полицией. Кроме того, мы побоялись пересолить и загудеть на шесть месяцев.

В отчаянии мы побрели туда где, как нам казалось во мраке, находился четвертый остров. Но результат был не лучше. Дождь полил еще сильнее, и явно собирался лить дальше. Мы вымокли до костей, продрогли, и пали духом. Мы начали переживать: а четыре ли там было острова, или больше? Находимся ли рядом, или хотя бы в радиусе мили от нужного места? Или вообще в другой части реки? В темноте ведь все такое странное и незнакомое. Мы начали понимать как жутко детям в лесу когда они потеряются*.

И вот, когда мы уже потеряли всякую надежду... Да, да, я знаю — как раз в этот момент в романах и повестях все случается. Но ничего не могу поделать. Приступая к этой книге, я твердо решил строго придерживаться истины во всем, и этому не изменю, даже если придется привлекать затасканные обороты.

В общем, это случилось когда мы уже потеряли всякую надежду, и я так и обязан об этом сказать. Как раз когда мы уже потеряли всякую надежду, я вдруг заметил некое странное таинственное мерцание, чуть ниже, среди деревьев на противоположном берегу. Сначала я подумал, что это были духи (свет был такой призрачный и таинственный). В следующий миг меня осенило, что это была наша лодка, и я огласил воды таким пронзительным воплем, что сама Ночь, вероятно, вздрогнула на своем ложе.

С минуту мы, затаив дыхание, ждали, и вот — о! божественная музыка тьмы! — до нас донесся ответный лай Монморанси. Мы подняли дикий рев, от которого пробудились бы Семеро спящих* (кстати, никогда не мог понять почему чтобы разбудить семерых, требуется больше шума чем чтобы разбудить одного), и через, как нам показалось, час (на самом деле, я думаю, минут через пять) увидели залитую светом лодку, едва ползущую к нам во мраке, и услышали сонный голос Гарриса, вопрошающий где мы.

С Гаррисом творилось нечто необъяснимо странное. Это была не просто усталость. Он подвел лодку к берегу в таком месте где мы совершенно не могли в нее перелезть, и тут же уснул. Потребовалась чудовищная порция проклятий и воплей чтобы его разбудить и как-то вправить мозги. В конце концов нам это удалось, и мы благополучно попали на борт.

Вид у Гарриса был плачевный; мы заметили это едва очутившись в лодке. Так должен выглядеть человек переживший тяжелое потрясение. Мы спросили что случилось. Он сказал:

— Лебеди.

Похоже, мы зашвартовались неподалеку от гнезда лебедей, и вскоре после того как мы с Джорджем ушли, вернулась лебедиха и подняла на этот счет тарарам. Гаррис прогнал ее; она удалилась, и привела своего благоверного. Гаррис сказал, что ему пришлось выдержать с этой четой настоящую битву, но в конце концов отвага и гений одержали победу, и он обратил их в бегство.

Через полчаса они вернулись и привели с собой еще восемнадцать! Насколько нам удалось разобраться в изложении Гарриса, сражение было чудовищным. Лебеди попытались вытащить Гарриса и Монморанси из лодки и утопить. Гаррис защищался как настоящий герой, целых четыре часа, убил всех подряд, и они куда-то отправились умирать.

— Сколько, ты говоришь, было лебедей? — спросил Джордж.

— Тридцать два, — отвечал Гаррис сонно.

— Ты ведь только сказал — восемнадцать!

— Ничего подобного, — пробормотал Гаррис. — Я сказал двенадцать. Я что, по-твоему, не умею считать?

Подлинных фактов про тех лебедей мы так никогда не установили. Утром мы расспросили Гарриса на этот счет, он сказал: «Какие лебеди?» — и, видимо, решил, что нам с Джорджем что-то приснилось.

О, как восхитительно было оказаться в нашей лодке, живыми здоровыми, после всех испытаний и страхов! Мы сытно поужинали — Джордж и я, — и глотнули бы пунша, если бы нашли виски. Но виски мы не нашли. Мы допросили Гарриса в смысле того что он с ним сделал, но он, похоже, перестал понимать что значит «виски» и о чем вообще идет речь. Монморанси сидел с таким видом будто кое-что знает, но ничего не сказал.

В эту ночь я спал хорошо, и мог бы спать еще лучше — если бы не Гаррис. Смутно припоминаю, что ночью он будил меня минимум раз двенадцать, путешествуя по лодке с фонариком в поисках своей одежды. По-видимому, в тревоге за ее судьбу он провел всю ночь.

Дважды он стаскивал нас Джорджем с постели, чтобы выяснить не лежим ли мы на его брюках. Во второй раз Джордж совершенно взбесился.

— Какого черта тебе нужны брюки посреди ночи?! — спросил он свирепо. — Какого черта ты не ляжешь и не уснешь?!

Проснувшись в следующий раз, я обнаружил, что Гаррис снова в беде — он не мог разыскать носки. Последнее что я смутно помню — это как меня ворочают с боку на бок, и Гаррис бормочет — самое странное дело, но куда только мог подеваться зонтик.


Глава XV


Хлопоты по хозяйству. — Любовь к работе. — Ветеран весла: как он работает руками и как языком. — Скептицизм молодого поколения. — Воспоминания о первых шагах в гребном спорте. — Катание на плотах. — Джордж демонстрирует образец стиля. — Старый лодочник: его метод. — Так спокойно, так умиротворенно. — Новичок. — Плавание на плоскодонках с шестом. — Печальный случай. — Отрады дружбы. — Плавание под парусом: мой первый опыт. — Возможная причина тому, что мы не утонули.


На следующее утро мы проснулись поздно и, по настоятельному пожеланию Гарриса, позавтракали скромно, «без изысков». После этого устроили уборку, привели все в порядок (нескончаемое занятие, начинающее понемногу вносить некую ясность в нередко занимавший меня вопрос, именно: каким образом женщина имеющая на руках единственный дом ухитряется убивать время), и часам к десяти выступили в поход, который, как мы постановили, сегодня проведем на совесть.

Для разнообразия мы решили не тянуть сегодня лодку бечевой, а пойти на веслах. При этом Гаррис считал, что наилучшее распределение сил получится если мы с Джорджем будем грести, а он будет рулить. Такая точка зрения не совпадала с моей совершенно. Я сказал, что, как считаю, Гаррис обнаружил бы гораздо больше сообразительности взявшись за работу с Джорджем, а мне дав немного передохнуть. Мне казалось, что в нашей поездке я работаю гораздо больше чем мне полагается по справедливости, и я начинал по этому поводу нервничать.

Мне всегда кажется, что я работаю больше чем следует. Это не значит, что я противлюсь работе, прошу отметить; работу я люблю, она меня увлекает. Я способен сидеть и смотреть на нее часами. Я люблю держать у себя работу; мысль о том чтобы с нею расстаться почти разбивает мне сердце. Перегрузить меня работой нельзя; набирать ее стало моей страстью. Мой кабинет так ею набит, что для новой почти не осталось ни дюйма свободного места. Мне скоро придется пристраивать новый флигель.

К тому же я обращаюсь со своей работой очень бережно. Еще бы — часть работы которой я сейчас обладаю находится у меня уже долгие годы, а на ней нет даже пятна от пальца! Я очень горжусь своей работой; временами я достаю ее с полки и вытираю от пыли. Нет человека у которого работа была бы в лучшей сохранности чем у меня.

Но, хотя я и жажду работы, я все-таки предпочту справедливость. Я не прошу больше чем мне полагается.

Но мне достается больше, пусть я этого не прошу (во всяком случае, так мне кажется), и это меня беспокоит.

Джордж говорит, что, как он думает, мне не нужно беспокоиться на этот счет. Он считает, что лишь по причине излишней порядочности натуры я опасаюсь, что мне достается больше положенного, тогда как на самом деле я не получаю и половины того что следует. Только подозреваю он говорит так только чтобы утешить меня.

В лодке, я всегда замечал, каждого члена команды преследует навязчивая идея будто он единственный делает все за всех. Точка зрения Гарриса, например, заключалась в том, что во всей лодке работает только он, а мы с Джорджем оба просто упали ему на хвост. Джордж, со своей стороны, считал смехотворным любое предположение в смысле того, что Гаррис занимался чем-либо кроме сна и принятия пищи, и имел железное убеждение, что весь стоящий упоминания труд выполнил он, Джордж.

Он заявил, что никогда еще не связывался с такими отъявленными бездельниками как Гаррис и я. Гарриса это позабавило.

— Подумать только! Старина Джордж что-то говорит о работе, — рассмеялся он. — Да ведь полчаса работы его доконают. Ты хоть раз видел чтобы Джордж работал? — обратился Гаррис ко мне.

Я подтвердил, что ни разу; с той минуты как сели в лодку — уж точно.

— Не понимаю — откуда ты знаешь, так или так, — парировал Джордж. — Чтобы мне сдохнуть, но ведь ты проспал полдороги! Ты когда-нибудь видел чтобы Гаррис просыпался до конца? — спросил Джордж, обращаясь ко мне. — Когда он ест, не считается.

Любовь к истине заставила меня поддержать и Джорджа. В смысле помощи от Гарриса толку в лодке не было почти никакого, с самого начала.

— Сдохнуть мне на этом месте, — огрызнулся Гаррис, — но уж я-то сделал побольше чем старина Джей.

— Ну да, ведь сделать меньше было просто нереально, — присовокупил Джордж.

— Я понял Джей считает себя пассажиром, — продолжил Гаррис.

И это была благодарность за то, что я тащил их самих и это их несчастное старое корыто от самого Кингстона, и за всем присматривал, и все устраивал, и заботился о них, и надрывался для них, и разбивался для них в лепешку. Так устроен мир.

В данном случае мы вышли из затруднения договорившись, что Джордж с Гаррисом будут грести до Рэдинга, а оттуда я потащу лодку на бечеве.

Вести тяжелую лодку против течения меня сейчас привлекает уже не очень. Было время, давно, когда я рвался к тяжелой работе; теперь я предпочитаю давать шанс молодым.

Я заметил, что большинство просоленных речных волков сходят с дистанции подобным образом едва лишь возникает необходимость приналечь на весла. Вы всегда узна#ете старого речного волка по тому как он растягивается на подушках на дне лодки, и ободряет гребцов рассказами о блистательных подвигах которые он совершил прошлым летом.

— Это, по-вашему, называется вкалывать? — жантильно вытягивает речной волк, выпуская блаженные колечки дыма, и обращаясь к двум взмокшим новичкам, которые уже полтора часа выкладываются против течения. — Вот мы-ы с Джеком и Джимом Биффлзом прошлым летом прошли от Марло до самого Горинга, и ни разу не остановились. Помнишь, Джек?

Джек, устроивший на носу постель из всех пледов и пиджаков которые сумел насобирать, и спящий так уже в продолжение двух часов, при обращении частично пробуждается, припоминает все обстоятельства дела, и также припоминает, что всю дорогу было просто ужас какое сильное течение навстречу — и такой же упертый ветер.

— По-моему, мы прошли тогда тридцать четыре мили, — продолжает рассказчик, подкладывая под голову еще одну подушку.

— Ну, ну, Том, не преувеличивай, — бормочет Джек укоризненно. — От силы тридцать три.

Затем Джек и Том, выдохшись от коммуникативных усилий, снова погружаются в сон. А два простодушных молокососа на веслах, страшно гордые тем, что им позволено везти таких дивных мастеров гребли как Джек и Том, надрываются пуще прежнего.

Будучи молодым, я часто выслушивал такие истории от своих старших, и разжевывал их, и проглатывал, и переваривал каждое слово, и потом шел за добавкой. Новая смена, похоже, не обладает бесхитростной верой былых времен. Мы — Джордж, Гаррис, и я — как-то раз прошлым летом брали с собой какого-то желторотика, и всю дорогу питали его стандартными враками о чудесах которые сотворили.

Мы преподнесли ему все положенное — освященные временем басни, долгие годы верой и правдой прослужившие мастерам лодки, — и в дополнение сочинили семь целиком оригинальных историй, одна из которых была совершенно правдоподобна, и основана, до определенной степени, на подлинном происшествии (случившемся, хотя и в смягченном виде, с нашим приятелем несколько лет назад — история в которую простой ребенок поверил бы без вреда для здоровья, почти).

А наш новичок только над всем этим глумился, и требовал чтобы мы тут же повторили все подвиги, и ставил десять против одного, что у нас ничего не получится.

Сегодня утром мы завели беседу о собственной гребной практике, и пустились в рассказы о своих первых шагах в искусстве весла. Мои наиболее ранние воспоминания — это как мы, впятером, собрали по три пенса с каждого, и на посудине необыкновенной конструкции вышли на озеро в Риджентс-парке, после чего обсыхали в сторожке смотрителя.

После этого, приобретя вкус к воде, я немало походил на плотах по затопленным кирпичным карьерам* — занятие гораздо более интересное и увлекательное чем можно представить, особенно когда вы находитесь на середине водоема, а владелец материала из которого ваш плот изготовлен неожиданно появляется на берегу, с большой палкой в руке.

При виде этого джентльмена у вас прежде всего появляется чувство, что вы так или иначе не подготовлены к его обществу и к переговорам, и что — если можно будет так поступить не показавшись невежливым — встречи предпочитаете избежать. Таким образом, вы ставите перед собой цель высадиться на берегу противоположном тому где находится он, и тихо и быстро вернуться домой, притворившись, что вы его не заметили. Он же, наоборот, испытывает стремление взять вас за руку и побеседовать.

Выясняется, что он знает вашего батюшку и близко знаком лично с вами; но данный факт к нему вас не привлекает. Он говорит, что покажет вам как таскать у него доски и сколачивать из них плоты. Но поскольку вам это и так хорошо известно, предложение (сделанное, без сомнения, от всего сердца) кажется вам с его стороны излишним, и вам не хочется обременять хозяина беспокойством приняв его.

Тем не менее стремление данного джентльмена встретиться с вами не пасует перед вашей незаинтересованностью, и энергичная расторопность, с которой он носится туда-сюда вдоль всего водоема, чтобы поспеть к месту вашей высадки и приветствовать вас, кажется вам действительно лестной.

Если он грузен и страдает одышкой, вам будет нетрудно избежать его авансов; если нестарый и длинноногий — свидание неизбежно. Беседа, однако, заканчивается крайне быстро, причем разговор ведет главным образом он, а ваши реплики носят большей частью восклицательный и моносиллабический характер; и как только вам предоставляется возможность удрать, вы ею пользуетесь.

Плаванию на плотах я посвятил около трех месяцев, и, овладев таким профессионализмом какой в данной области искусства необходим вообще, решил перейти к настоящей гребле и вступил в один из лодочных клубов на реке Ли.

Катание по реке Ли, особенно в субботу после обеда, быстро научает вас стильному владению лодкой и сноровке — чтобы вас не перевернуло волной и не утопило баржей. Также перед вами открывается масса возможностей овладеть изящным скоростным методом распластывания на дне лодки — чтобы чья-нибудь бечева не швырнула вас в реку.

Но стиля вам там не выработать. Стиль я приобрел только на Темзе. Мой стиль гребли вызывает теперь всеобщее восхищение. Говорят стиль у меня просто невиданный.

Джордж до шестнадцати лет к воде не подходил вообще. Но вот, однажды в субботу, он и еще восьмеро джентльменов приблизительно такого же возраста явились всей толпой в Кью, намереваясь нанять лодку и пройти на веслах до Ричмонда и обратно (один из них, патлатый юнец по фамилии Джоскинз, пару раз брал лодку на Серпентайе*, и уверял, что кататься на лодке ужасно весело).

Когда они добрались до лодочной станции, оказалось, что течение довольно быстрое и дует сильный боковой ветер, но это их не смутило нисколько, и они приступили к выбору лодки.

На пирсе находилась гоночная восьмерка, которая их и пленила. «Вот эту, пожалуйста», — сказали они. Лодочник отсутствовал, и за старшего оставался его сынишка. Мальчик попытался охладить их страсть к аутригеру, и показал пару-тройку премилых лодок уютнейшего семейного типа, но это было совсем не то. Они считали, что наилучшим образом будут выглядеть именно в гоночной восьмерке.

Тогда мальчик спустил ее на воду, а они сняли пиджаки и приготовились занимать места. Мальчик порекомендовал чтобы Джордж, уже тогда лидер-тяжеловес в любой компании, сел под четвертым номером. Джордж сказал, что будет счастлив сесть под четвертым номером, и быстренько уселся на носовую скамью спиной к корме. В конце концов его усадили как следует, и тогда расселись остальные.

Какого-то особенно слабонервного юнца назначили рулевым, и Джоскинз преподал ему принципы управления. Сам Джоскинз сел загребным. Остальным он сказал, что ничего сложного нет — пусть только все всё повторяют за ним.

Они объявили, что готовы, и тогда мальчик на пристани взял багор и оттолкнул лодку.

Что последовало за этим — Джордж описать детально не в состоянии. У него сохранилось неотчетливое воспоминание, что едва они отошли, как он получает страшный удар в поясницу рукояткой весла номера пятого; в тот же миг скамья под ним словно по волшебству исчезает, и он оказывается на досках. Он также отметил, как любопытное обстоятельство, что номер второй в этот момент лежит на спине, задрав к небу ноги, предположительно в судороге.

Кьюзский мост они прошли, бортом, на скорости восьми миль в час; на веслах оставался только собственно Джоскинз. Джордж, восстановившись на месте, попытался прийти на помощь, но не успел опустить весло в воду как оно, к его глубокому удивлению, исчезло под лодкой, едва не утянув за собой.

Тем временем «рулевой» бросил за борт оба рулевых шнура и разразился рыданиями.

Каким образом им удалось вернуться — Джордж так и не выяснил, только на это потребовалось сорок минут. Зрелищем самозабвенно любовалась большая толпа с моста; выкрикивались самые противоречивые указания. Три раза лодку удавалось вывести из-под арки, и три раза ее затягивало обратно; всякий раз когда «рулевой» смотрел вверх и видел над головой мост, он разражался рыданиями с новой силой.

По словам Джорджа, он почти не думал в тот день, что полюбит лодочный спорт вообще.

Гаррис больше привык работать веслом на море, чем на реке; он говорит, что в качестве моциона предпочитает море. Я — нет. Помню как прошлым летом в Истборне я взял лодчонку; когда-то я немало упражнялся в гребле на море, и полагал, что все будет хорошо. Но оказалось, что я растерял мастерство полностью. Стоило одному веслу глубоко погрузиться в воду, как другое начинало дико метаться в воздухе. Чтобы зацепиться за воду обоими веслами одновременно, мне пришлось стать на ноги. Вокруг собралось светское общество, титулованное и нетитулованное, и мне пришлось дефилировать перед ними в этой дурацкой позе. На полдороге я пристал к берегу и заручился услугами старого лодочника, который и доставил меня обратно.

Люблю смотреть как гребет старый лодочник (особенно нанятый по часам). Его работа отличается таким превосходным спокойствием, такой невозмутимостью! Насколько далек он от этой лихорадочной спешки, от этих бешеных искусов, которые с каждым днем становятся все бо#льшим проклятием девятнадцатого столетия! Он никогда не рвется в обгон; если его обгоняет другая лодка, он не испытывает досады (собственно говоря, его обгоняют все что плывут в ту же сторону). Некоторых такое раздражает и бесит; возвышенное самообладание наемного лодочника перед лицом искушений может послужить нам превосходным уроком в борьбе с гордыней и высокомерием.

Научиться обычной, утилитарной гребле когда нужно просто грести и грести без затей — не так уж трудно. Но вот чтобы чувствовать себя в своей тарелке когда гребешь мимо девушек — требуется огромная практика. Новичков сбивает с толку «такт». «Это просто смешно! — жалуется новичок, в двадцатый раз на протяжении пяти минут выпутывая свои весла из ваших. — У меня ведь все получается когда я один!»

Наблюдать двух новичков пытающихся попасть друг другу в такт — весьма развлекательно. Баковый считает, что попасть в такт загребному просто невозможно, потому что загребной гребет каким-то просто феноменальным способом. Загребной этим возмущен до чрезвычайности, и объясняет, что последние десять минут только и пытается приспособить свой способ к ограниченным способностям гребца на баке. Баковый, в свою очередь, оскорбляется, и советует загребному не утруждаться заботой о нем, баковом, а сосредоточить свои умственные способности на том чтобы грести вменяемо самому.

— Или, может быть, сесть загребным мне? — добавляет он, явным образом намекая, что это сразу исправит дело.

Следующую сотню ярдов они продолжают барахтаться с тем же скромным успехом, после чего на загребного в порыве наития снисходит секрет всего бедствия.

— Я понял в чем дело! — восклицает он, оборачиваясь. — У тебя мои весла! Давай их сюда!

— Ну да, ну да! А я тут думаю — какого черта у меня ничего не получается с этими! — отвечает баковый, просто просияв и с энтузиазмом приступая к обмену. — Вот теперь у нас все получится!

Но оно не получается — даже теперь. Загребному, чтобы теперь достать до весел, приходится так вытягивать руки, что они почти выскакивают из суставов; в то же время баковый при каждом взмахе получает смертельный удар в грудь. Тогда они снова меняются и заключают, что лодочник всучил им какие-то вообще не такие весла. Объединив, таким образом, по адресу этого человека свои проклятия, они достигают любви и согласия.

Джордж сообщил, что ему часто очень хотелось поплавать на плоскодонке, для разнообразия. Плавать на плоскодонке с шестом не так легко как кажется. Как и в гребном спорте, вы скоро научаетесь двигаться и контролировать судно, но чтобы научиться делать это с достоинством и не зачерпывая рукавами воду, требуется большая практика.

С одним молодым человеком, моим знакомым, произошел крайне прискорбный случай во время первого же катания.

Дело у него пошло так здорово, что он исполнился к этому делу наглого пренебрежения, и стал расхаживать по плоскодонке взад-вперед, с непринужденной грацией — любо-дорого посмотреть. Он маршировал на нос, втыкал в воду шест, потом бежал на корму как заправский плоскодонщик. О! Как это было роскошно.

Так же роскошно все было бы дальше, если бы он, к несчастью, оглядываясь чтобы насладиться пейзажем, не сделал всего лишь шага больше чем требовалось, и не перемахнул через борт. Шест прочно засел в иле, и он остался на нем висеть, а лодка продолжила дрейф. Его поза была лишена достоинства полностью. Невоспитанный мальчишка на берегу немедленно закричал своему отставшему товарищу:

— Быстрее сюда! Тут на палке настоящая обезьяна!

Прийти на выручку я не мог, потому что мы, как назло, не озаботились захватить запасной шест. Мне оставалось только сидеть и смотреть на беднягу. Никогда не забуду его лица, когда шест, вместе с ним, плавно опускался в воду, — оно было исполнено глубокого созерцания.

Я следил как он медленно погружается в воду, и видел как он, грустный и мокрый, карабкается на берег. Он представлял собой такую уморительную фигуру, что я не мог удержаться от смеха. Какое-то время я продолжал хихикать, после чего до меня вдруг дошло, что смеяться, на самом деле, если подумать, причин у меня мало. Вот он я, один в плоскодонке, без шеста, беспомощно несусь по течению — может быть на плотину.

Я страшно разозлился на своего приятеля — за то, что он махнул в воду и сбежал таким образом. Шест, во всяком случае, мог бы оставить.

С четверть мили меня несло течением, а потом я увидел рыбачий ялик, на якоре посередине реки, и в нем — двух пожилых рыбаков. Они заметили, что я двигаю прямо на них, и стали орать чтобы я убирался.

— Не могу! — закричал я в ответ.

— Ты хоть попробуй...

Оказавшись ближе, я разъяснил положение дел; они поймали меня и одолжили шест. До плотины оставалось пятьдесят ярдов. Я был рад, что они там оказались.

Первый раз плавать на плоскодонке я отправился в компании с тремя приятелями; они собирались показать мне как это делается. Мы не смогли выйти вместе, поэтому я сказал, что приду первым, найду плоскодонку, и потом поболтаюсь у берега — немного попрактикуюсь до их прихода.

Плоскодонки я в тот день не достал, все уже было разобрано; мне оставалось только сидеть на берегу, глазеть на реку, и ждать друзей.

Спустя недолгое время мое внимание привлек человек в плоскодонке, на котором, как я заметил с некоторым удивлением, были точно такие же куртка и шапочка как у меня. В плоскодонках он явно был новичком, и его выступление было весьма увлекательно. Нельзя было угадать что случится когда он втыкал шест — очевидно, он не знал этого сам. Он толкал лодку то по течению, то против; порой он просто начинал крутиться волчком на месте, объезжая вокруг шеста. И независимо от результата всякий раз одинаково сердился и удивлялся.

Народ на реке этим зрелищем вскоре не на шутку увлекся; зрители стали биться об заклад каков будет исход следующего толчка.

В конце концов на противоположном берегу появились мои друзья; они остановились и также стали наблюдать за несчастным. Он стоял к ним спиной, и им было видно только куртку и шапочку. Тем самым они немедленно сделали скоропалительный вывод, что это я, их возлюбленный друг, устроил здесь показательное выступление, и радость их не знала границ. Они стали безжалостно глумиться над ним.

Сначала я не осознал их ошибки и подумал: «Как неучтиво с их стороны вести себя подобным образом, да еще по отношению к совершенно постороннему человеку!» Я уже собирался крикнуть и упрекнуть их, но сообразил в чем дело и удалился за дерево.

Ах, как они веселились, как дразнили бедного юношу! Добрых пять минут они торчали там, выкрикивая непристойности, издеваясь над ним, глумясь над ним, уничижая его. Они усы#пали его затхлыми шуточками; они придумали даже несколько новых и запустили в него. Они выложили ему весь запас неофициальных семейных приколов принятых в нашем кругу — и ему, надо думать, полностью непонятных. Наконец, не в силах более выносить жестокие издевательства, юноша обернулся, и они увидели его лицо!

Я был счастлив отметить, что у моих приятелей сохранились остатки приличия, чтобы почувствовать себя круглыми дураками. Они объяснили ему, что думали, что его знают. Они сказали, что надеются, что он не считает, что они способны нанести подобные оскорбления кому бы то ни было кроме ближайших друзей.

Разумеется факт, что они приняли его за друга, снимает с них всю вину. Помню Гаррис как-то рассказывал мне один случай приключившийся с ним в Булони во время купания. Он плавал недалеко от берега, как вдруг кто-то схватил его за шею и потащил под воду. Гаррис начал неистово отбиваться, но овладевший Гаррисом был, видимо, подлинным Геркулесом; все попытки вырваться оказались бесплодны. Гаррис уже перестал брыкаться и попытался обратить мысли к серьезным вещам, когда злодей отпустил его.

Гаррис снова встал на ноги и огляделся в поисках своего потенциального убийцы. Душегуб стоял рядом и от души хохотал, но, увидев лицо Гарриса, всплывшее из-под воды, отшатнулся и ужасно сконфузился.

— Прошу прощения, честное слово... — пробормотал он растерянно. — Я принял вас за своего друга!

Как считал Гаррис, ему повезло, что его не приняли за родного; иначе его бы утопили на месте.

Плавание под парусом также требует знания и тренировки, хотя когда я был мальчишкой, так не думал. Я был уверен, что сноровка приходит сама собой — как в лапте или в пятнашках. У меня был товарищ, державшийся тождественных взглядов, и вот однажды, в один ветреный день, мы решили попробовать. Мы гостили тогда в Ярмуте, и решили выйти в рейс по реке Яр. На лодочной станции возле моста мы наняли парусный шлюп — и вышли.

— Денек-то свежий, — напутствовал лодочник когда мы собирались отчалить. — Лучше возьмите риф, а пройдете излучину — двигайте в крутой бейдевинд.

Мы ответили, что а как же он еще думал, и на прощание бодро пожелали ему «счастливо оставаться», недоумевая про себя что значит «двигать в крутой бейдевинд», откуда брать этот «риф», и что с ним делать когда мы его возьмем.

Пока город не скрылся, мы шли на веслах, и затем, выбравшись на простор, над которым носился уже не ветер, а целый ураган, решили, что пора начинать операцию.

Гектор — кажется его звали так — продолжал грести, а я начал раскатывать парус. Хотя задача оказалась нелегкой, я в конце концов с ней справился; но тут появился вопрос — где у паруса верх?

Руководствуясь неким природным инстинктом, мы, понятное дело, решили, что верхом был низ, и начали крепить парус наоборот, вверх ногами. Чтобы его поставить (так или так), все равно ушла прорва времени. По-видимому, у паруса создалось впечатление, что мы играемся в похороны, причем я — труп, а он — погребальный саван.

Обнаружив, что это не так, он треснул меня по голове гиком и отказался от каких-либо дальнейших действий.

— Намочи его, — сказал Гектор. — Сунь в воду и намочи.

Он объяснил, что люди на кораблях всегда мочат паруса прежде чем их поставить. Я намочил парус, но стало только хуже. Когда парус липнет к ногам и обворачивается вокруг головы даже сухой, это неприятно; когда мокрый — это просто непереносимо.

Все-таки, вдвоем, мы его поставили. Мы натянули его — не совсем вверх ногами, а больше наперекосяк — и привязали к мачте куском фалиня, который для этого пришлось отрезать.

То, что лодка не перевернулась, я просто сообщаю как факт. Почему она не перевернулась — объяснить я не в состоянии. Впоследствии я часто задумывался над этим, но так и не сумел прийти к сколь-нибудь удовлетворительному объяснению данного феномена.

Возможно, так получилось в результате естественного обскурантизма который вообще присущ всем явлениям в этом мире. Возможно, лодка, на основании поверхностных наблюдений за нашей активностью, пришла к заключению, что мы вышли на реку с целью утреннего самоубийства, и решила таким образом расстроить наш план. Это единственное объяснение которое я могу предложить.

Вцепившись в планшир мертвой хваткой, мы кое-как удержались в пределах лодки, и это был настоящий подвиг. Гектор сказал, что пираты и прочие мореплаватели во время тяжелых шквалов привязывают куда-нибудь руль и выбирают кливер, и считал, что нам также следует попытаться сделать нечто подобное. Но я был за то, что пусть уж лодка идет по ветру сама как ей идется.

Так как моему совету последовать было легче всего, мы на нем и остановились. Ухитряясь не выпускать планшира, мы предоставили лодке право самоопределения.

Порядка мили лодка неслась вверх по течению со скоростью с какой я больше никогда под парусом не ходил и не желаю. Затем на повороте она пошла в крен, пока полпаруса не оказалось в воде. Потом она выпрямилась, каким-то чудом, и понеслась на длинную банку вязкого ила.

Эта илистая отмель нас и спасла. Лодка пропахала ее до середины и там встала. Убедившись, что мы снова в состоянии передвигаться по собственной воле, и что нас больше не трясет и не швыряет как горошины в баночке, мы подползли и отрезали парус.

Мы уже довольно походили под парусом. Мы не хотели переборщить и пресытиться. Мы прошли под парусом — под превосходным, полновесным, интересным, увлекательным парусом, — и теперь решили, для разнообразия, пройтись на веслах.

Взявшись за весла, мы попытались снять лодку с отмели, и тем самым сломали весло. Мы повторили попытку, с большой осторожностью, но весла были вообще никуда не годные, и второе сломалось еще быстрее чем первое, оставив нас совершенно беспомощными.

Перед нами ярдов на сто простиралась отмель, сзади была вода. Оставалось только сидеть, и ждать пока кто-нибудь пройдет мимо.

Денек был не такой чтобы народ валил на реку; прошло целых три часа прежде чем на горизонте появилось человеческое существо. Это был старый рыбак, который, с колоссальным трудом, нас таки освободил, и с позором отбуксировал обратно к пристани.

Доставка домой, поломанные весла, четыре с половиной часа на лодке — этот «парус» обошелся нам в немалую сумму карманных денег. Но зато мы приобрели опыт, а за опыт, как говорят, сколько ни плати — не переплатишь.


Глава XVI


Рэдинг. — Нас тянет паровой баркас. — Раздражающее поведение маленьких лодок. — Как они путаются под ногами у паровых баркасов. — Джордж и Гаррис снова увиливают от работы. — Весьма банальная история. — Стритли и Горинг.


Часам к одиннадцати появился Рэдинг. Река здесь грязна и уныла. По соседству с Рэдингом обычно никто не задерживается. Сам город — место старинное и знаменитое; он стоит здесь еще со смутных времен короля Этельреда*, когда даны поставили свои корабли в бухте Кеннет и отправились из Рэдинга разорять Уэссекс*. Это здесь Этельред и брат его Альфред дали викингам бой и разбили их; Этельред при этом молился, а Альфред сражался*.

В позднейшие годы Рэдинг, по-видимому, считался удобным местом куда можно было улизнуть когда в Лондоне становилось скверно. В Рэдинг, как правило, сматывался парламент как только в Вестминстере появлялась чума*. В 1625-м туда же устремился закон, и все процессы велись тоже в Рэдинге*. Пожалуй, иногда в Лондоне стоило потерпеть какую-то там чуму, чтобы избавиться разом от законников и от парламента.

Во время борьбы парламента с королем Рэдинг был осажден графом Эссексом*, а четверть века спустя принц Оранский разгромил там войско короля Джеймса*. В Рэдинге покоится Генрих Первый*, в бенедиктинском аббатстве, которое сам же основал; развалины аббатства сохранились до наших дней. В том же аббатстве достославный Джон Гонт сочетался браком с леди Бланш*.

У Рэдингского шлюза мы догнали паровой баркас, принадлежащий моим друзьям; они взяли нас на буксир и дотащили почти до Стритли -- оставалось около мили. Идти на буксире у парового баркаса — приятнее некуда. Лично я предпочитаю идти на буксире. И было бы еще приятнее если бы не толпа проклятых лодчонок, которые постоянно путались под ногами у нашего баркаса, — чтобы их не передавить, нам без конца приходилось травить пар и стопорить ход. От них нет просто никакого покоя — как они путаются под ногами у баркасов, эти гребные шлюпки; необходимо принимать какие-то меры.

И к тому же они такие ужасно нахальные! Вы гудите так, что у вас чуть не лопается котел, а они и в ус не подуют. Будь моя воля, я регулярно давил бы лодку-другую, просто чтобы их поучить.

Чуть выше Рэдинга река очень очаровательна. Около Тайлхерста ее здорово портит железная дорога, но от Мэйплдэрхема до Стритли она великолепна. Чуть выше шлюза вы проходите Хардвик-хаус, где Карл Первый играл в шары*. Окрестности Пенгборна, где находится курьезная крошечная гостиница «Лебедь», должно быть, так же здорово примелькались habitu?s картинных выставок*, как и обитателям самого Пенгборна.

Перед самой пещерой паровой баркас моих друзей бросил нас на произвол судьбы, и тут Гаррис вознамерился повернуть дело так якобы грести теперь была моя очередь. Это показалось мне совершенно необоснованным. С утра мы условились, что я дотащу лодку до трех миль выше Рэдинга. Так вот, мы уже на целых десять миль выше Рэдинга! Понятное дело, что теперь снова их очередь.

Однако мне не удалось склонить ни Джорджа, ни Гарриса к надлежащему взгляду на этот предмет, и я, чтобы не спорить без толку, взялся за весла. Не прошло минуты, как Джордж заметил что-то черное, плывущее по воде, и мы направили лодку туда. Когда мы приблизились, Джордж перегнулся через борт и схватил этот предмет. И тут же отпрянул, с криком и бледный как полотно.

Это был труп женщины. Она легко покоилась на воде; лицо ее было спокойно и нежно. Его нельзя было назвать прекрасным — оно слишком рано состарилось, было слишком худым, изможденным. Но, несмотря на печать нужды и страданий, оно все-таки было кротким, милым; на нем застыло то выражение расслабленного покоя которое, случается, снисходит на лица больных когда боль наконец покидает их.

К счастью для нас — у нас не было никакого желания здесь застрять и околачиваться по следственным кабинетам — какие-то люди на берегу тоже заметили тело, и избавили нас от заботы о нем.

Впоследствии мы узнали историю этой женщины. Разумеется это была старая как мир, банальнейшая трагедия. Женщина любила и была обманута — или обманулась сама. Так или иначе, она согрешила — с нами это по временам случается; семья и друзья, как и следовало ожидать, возмущенные и негодующие, захлопнули перед ней свои двери.

Брошенная бороться с судьбой одна, с ярмом позора на шее, она опускалась все ниже и ниже. Какое-то время она, вместе с ребенком, жила на двенадцать шиллингов в неделю, которые получала тяжелым трудом по двенадцать часов в день; шесть шиллингов она платила за содержание ребенка, и пыталась удержать душу в теле на остальное.

Шесть шиллингов в неделю связывают душу с телом не очень крепко. Соединенные только такими непрочными узами, они все время норовят друг от друга избавиться. И вот в один день, наверное, боль и угрюмая беспросветность предстали перед ней как никогда ярко и ясно, и этот глумливый призрак испугал ее. Она обратилась к друзьям с последним призывом, но за холодной стеной благоприличия голос заблудшей парии услышан не был. Тогда она отправилась повидать ребенка; она взяла его на руки и поцеловала, безжизненно и безотрадно, не выдавая никаких чувств, а потом, вложив в ручонку коробку грошовых конфет, купила на последние деньги билет и уехала в Горинг.

Возможно самые горькие воспоминания ее жизни были связаны с лесистыми берегами и ярко-зелеными лугами у Горинга; но женщины странным образом всегда прижимают к сердцу нож который нанес им рану. А может быть к горечи примешались солнечные воспоминания о самых сладких часах, проведенных здесь в укромных тенистых местах, где деревья склоняют ветви к земле так низко.

Весь день она бродила по прибрежным лесам, а когда наступил вечер и серые сумерки раскинули над водой свою печальную мантию, она простерла руки к молчаливой реке, которая знала ее печали и радости. И старушка-река приняла ее в нежные свои объятия, и приютила ее истомленную голову у себя на груди, и утолила боль.

Так согрешила она во всем — и в жизни, и в смерти. Боже, помилуй ее! И всех других грешников, будь таковые еще.

В Горинге, на левом берегу, или в Стритли, на правом, или и там, и там — очень мило провести несколько дней. Водный простор здесь, до самого Пенгборна, так и манит пуститься в солнечный день под парусом, или пройтись под луной на веслах; места# здесь повсюду вокруг исполнены очарования. В этот день мы собирались добраться до Уоллингфорда, но прелестный улыбчивый лик реки соблазнил нас чуть задержаться. И мы, оставив лодку у моста, отправились в Стритли и позавтракали у «Быка», чем Монморанси оказался весьма удовлетворен.

Говорят, что холмы с обеих сторон реки здесь некогда соединялись, и преграждали дорогу тому что сегодня является Темзой, и что река тогда заканчивалась у Горинга, образуя огромное озеро. Я не в состоянии ни опровергнуть, ни подтвердить эту версию. Я ее просто сообщаю.

Стритли — город старинный, возникший, как большинство прибрежных городов и деревень, еще в саксонские и бриттские времена. Если вы можете выбирать где остановиться, то Горинг совсем не такое прелестное местечко как Стритли; однако по-своему он тоже сойдет, и он ближе к железной дороге (на случай если вы собираетесь улизнуть из гостиницы не заплатив по счету.


Глава XVII


Стирка. — Рыба и рыболовы. — Об искусстве ловить рыбу на удочку. — Честный удильщик на муху. — Рыболовная история.


В Стритли мы остановились на два дня, и отдали вещи в стирку. Мы пробовали постирать их сами, в реке, под управлением Джорджа, но потерпели провал. Провал — это еще мягко сказано, потому что после стирки проблема только усугубилась. До стирки наши вещи были очень, очень грязны, да. Но их еще можно было носить. После того как мы их постирали... В общем, река между Хенли и Рэдингом после того как мы постирали в ней наше платье стала намного чище. Всю грязь которая содержалась в реке между Хенли и Рэдингом мы собрали и упаковали в одежду.

Как сказала прачка в Стритли, она чувствует себя просто обязанной просить за такую стирку тройную цену. Она сказала, что это была уже не стирка, а какие-то земляные работы.

Мы безропотно оплатили счет.

Окрестности Стритли и Горинга — крупный центр рыболовства. Рыбалка здесь просто великолепная. Река просто кишит щукой, плотвой, ельцом, пескарем, и угрем; здесь можно сидеть и удить с утра до вечера.

Многие так и делают. Только ничего не ловят. Я не знаю ни одного человека который смог в Темзе что-то поймать, кроме головастиков и дохлых кошек (но к собственно рыбной ловле это уже не относится). Местный «Спутник рыболова», кстати, о возможности здесь что-то выловить даже не заикается. «Ареал благоприятен для рыбной ловли» — все что там сказано; и я, судя по тому что здесь видел, это заявление вполне готов поддержать.

В мире больше нет такого места где можно столько удить. Есть рыболовы которые приезжают сюда на весь день; есть такие кто остается здесь на весь месяц. Если хотите, можете здесь поселиться и удить целый год — результат будет тот же.

«Руководство по рыбной ловле на Темзе» гласит, что «в этих местах ловятся также молодые щуки и окуни», но в этом руководство неправо. Щуки и окуни в этих местах водятся, это я знаю наверняка. Вы можете наблюдать как они носятся косяками; когда вы гуляете по берегу, они наполовину высовываются из воды и разевают рты в надежде получить печенье. А если вы идете купаться, они толкутся вокруг, мешаются на пути, и выводят из терпения. Но чтобы они «ловились» — будь то на червяка или еще как-нибудь подобным образом — сейчас.

Сам я рыболов неважный. В свое время я уделил немало внимания данной проблеме, и, как мне казалось, добился определенных успехов. Но бывалые люди сказали, что настоящего рыболова из меня не получится, и посоветовали это дело бросить. Они сказали, что у меня в высшей степени точный бросок, и я, как видно, обладаю необходимой смекалкой, и ленью в той степени которая требуется. Но они были убеждены, что никакого рыбака из меня не получится никогда. Для этого у меня не хватает воображения.

Они говорили, что для поэта, сочинителя бульварных романов, репортера, или еще чего-нибудь в этом роде я бы и мог сойти. Но чтобы занять какое-либо положение среди рыболовов на Темзе требуется куда больше фантазии, смелости, и изобретательности чем, как видно, имеется у меня.

Некоторые люди находятся под впечатлением будто для того чтобы стать хорошим рыбаком необходима только способность бегло врать не краснея. Но это заблуждение. Простая, голая фальсификация здесь бесполезна; она под силу даже самому желторотому. Малосущественные детали, рельефные вероятностные приемы, общая атмосфера доскональной скрупулезности, почти педантичной ортодоксальности — вот качества по которым узнаётся подлинный рыболов.

Каждый может войти и сказать «Вчера вечером я поймал пятнадцать дюжин окуней», или «В прошлый понедельник я вытащил пескаря весом в восемнадцать фунтов и длиной в три фута».

Здесь нет ни мастерства, ни искусства, необходимых для данного дела. Это свидетельствует о мужестве, и не более.

Нет. Квалифицированный рыболов гнушается лжи — такой лжи. Его метод — сам по себе предмет научного интереса.

Он преспокойно входит, не снимая шляпы, занимает самое удобное кресло, набивает трубку и, не произнося ни слова, начинает курить. Он дает молодежи вволю похвастаться, и затем, дождавшись мимолетной паузы, вынимает трубку изо рта, выколачивает золу о решетку камина, и замечает:

— Ладно, о том что я поймал во вторник вечером лучше вообще никому не рассказывать.

— А что? — следует вопрос.

— Потому что все равно никто не поверит, — спокойно отвечает он, без малейшего оттенка горечи в голосе. Затем снова набивает трубку, и заказывает на три шиллинга шотландского виски со льдом.

После этого наступает молчание; никто не уверен в себе настолько чтобы вступить со старым джентльменом в полемику, и тот вынужден продолжать не дожидаясь компании.

— Нет, — задумчиво произносит он. — Я бы и сам не поверил, расскажи мне такое. И все-таки это факт! Я просидел там весь день и не поймал вообще ничего. Полсотни плотвишек и два десятка щученышей в счет, разумеется, не идут... Я уж было решил, что клев никуда не годится, и хотел было бросить, как вдруг чувствую — кто-то нормально так тяпнул лесу. Ну, думаю, еще какая-то мелочь, и подсекаю. Пусть меня повесят, но удилище точно завязло! Только через полчаса — полчаса, сэр! — я смог вытащить эту рыбу, и каждую секунду я так и ждал, что оно треснет! Наконец я ее вытащил, и как вы думаете что это было? Осетр! Сорокафунтовый осетр, на удочку, сэр! Да, да, понимаю ваше удивление, понимаю... Хозяин, еще шотландского!

Потом он рассказывает как все были поражены, что# сказала жена когда он добрался домой, и что# подумал об этом Джо Багглз.

Я спросил хозяина одного трактира на берегу — не осточертело ли ему выслушивать все эти рыбацкие басни. Он ответил:

— О нет, сэр! Теперь уже нет. Сначала было, конечно, тяжеловато... Но теперь, слава Господи, ничего — теперь мы с хозяйкой можем слушать их день напролет. Все дело в привычке, знаете ли. Все дело в привычке.

Знал я однажды юношу. Это был честнейший паренек; пристрастившись к ловле на муху, он взял за правило никогда не преувеличивать свой улов больше чем на двадцать пять процентов.

— Когда я поймаю сорок штук, — говорил он, — то всем буду рассказывать, что поймал пятьдесят, и так далее. Но больше я лгать не стану, потому что лгать грешно.

Однако двадцатипятипроцентный план не заработал вообще. Им просто не удалось воспользоваться. Самый большой дневной улов паренька выражался цифрой три, а добавить к трем двадцать пять процентов нельзя (во всяком случае, в рыбах).

Ему пришлось повысить процент до тридцати трех с третью; но опять же, это было совсем неудобно в тех случаях когда он ловил одну или две. Таким образом, в целях рационализации он решил количество просто удваивать.

В течение двух месяцев он честно следовал этой системе, но потом разочаровался и в ней. Никто не верил, что он преувеличивает улов только в два раза, и он, таким образом, не заработал таким образом себе никакой репутации, причем такая умеренность только ставила его в невыгодное положение среди коллег. Поймав три маленькие рыбешки и уверяя всех, что поймал шесть, он только испытывал зависть к тому кто достоверно выловил одну-единственную, а сообщал, что натаскал пару дюжин.

В итоге он заключил с собой окончательное соглашение, которое свято с той поры соблюдал. Оно состояло в том, что каждая пойманная рыбешка считалась за десять, а еще десять добавлялось для старта. Например, если он не ловил вообще ничего, то говорил, что поймал десяток (по его системе вам никогда не удастся поймать меньше десятка; на этом она базируется). А дальше, если ему и на самом деле случалось поймать одну рыбку, такая определялась как двадцать, в то время как две — как тридцать, три — как сорок, и т.д.

Эта система элементарна и проста в применении; недавно даже шли разговоры о том, что ее следует принять к использованию среди рыболовов вообще. Действительно, около двух лет назад Комитет ассоциации рыбной ловли на Темзе рекомендовал внедрение этой системы*, но некоторые из старейших членов ассоциации выдвинули протест. Они заявили, что готовы рассмотреть проект если коэффициент будет удвоен — так чтобы каждая рыба считалась за двадцать.

Если у вас как-нибудь найдется на реке свободный вечер, я посоветовал бы заглянуть в какой-нибудь прибрежный трактирчик и занять место в распивочной. Там почти наверняка встретится пара-тройка старых удильщиков, которые, потягивая пунш, в полчаса скормят вам такую порцию рыболовных историй, что диспепсия будет гарантирована на месяц.

Мы с Джорджем — не знаю куда подевался Гаррис, но уже за полдень он вышел побриться, потом вернулся, потом целых сорок минут наводил глянец на башмаки, и с тех пор мы его не видели — так вот, мы с Джорджем и собакой, предоставленные в собственное распоряжение, на второй вечер отправились прогуляться в Уоллингфорд, а на обратном пути забрели в небольшой прибрежный трактир, чтобы отдохнуть, перекусить, и так далее.

Мы вошли в зал и уселись. Там был какой-то старик, куривший длинную глиняную трубку, и мы, конечно, разговорились.

Он сообщил, что сегодня был славный денек, а мы сообщили, что и вчера был славный денек, а потом мы все сообщили друг другу, что и завтра, как видно, также будет славный денек. Джордж заметил, что урожай, как представляется, будет отличный. После этого каким-то образом выяснилось, что мы здесь проездом и завтра утром двигаем дальше.

Затем в беседе произошла пауза, во время которой наши глаза блуждали по комнате. В конце концов они остановились на пыльном старом стеклянном шкафчике, высоко над каминной полкой. В нем содержалась форель. Эта форель меня просто загипнотизировала; рыба была просто чудовищной величины. На первый взгляд я даже принял ее за треску.

— А! — сказал джентльмен, проследив за направлением моего взгляда. — Славная штука, да?

— Просто необыкновенная, — пробормотал я, а Джордж спросил старика сколько, по его мнению, она весит.

— Восемнадцать фунтов шесть унций, — ответил наш друг, поднимаясь и снимая с вешалки плащ. — Да, — продолжил он, — третьего числа будущего месяца стукнет шестнадцать лет с того дня как я ее вытащил. Я поймал ее на малька, чуть ниже моста. Люди мне рассказали, что она завелась в реке, а я говорю — поймаю! — и поймал. Сейчас такой рыбы в наших местах много не встретишь. Спокойной ночи, джентльмены, спокойной ночи.

И он вышел, и мы остались одни.

После этого мы не могли оторвать от рыбины глаз. Это была действительно замечательная форель. Мы всё еще смотрели на нее, когда у трактира остановилась повозка, в дверях возник местный извозчик с кружкой в руке, и тоже воззрился на рыбу.

— Здоровенная форель, а? — сказал Джордж, оборачиваясь.

— Что говорить, сэр, немаленькая, — ответил возчик и, отхлебнув пива, добавил: — Вас тут, наверно, не было, сэр, когда ее поймали?

— Нет. Мы проездом.

— А! — сказал возчик. — Тогда, конечно, не было. Уже лет пять как я ее поймал.

— О! Значит это вы ее поймали? — восхитился я.

— Да, сэр, — ответил наш приветливый собеседник. — Как раз под шлюзом — тогда там еще шлюз был, — как-то в пятницу, после обеда. И поймал-то на муху, только подумать! И пошел-то щук половить — ей-богу, какая форель, даже не думал, — а как увидел на леске это чудище — чуть не упал, ей-богу. Еще бы, в ней как-никак двадцать шесть фунтов... Спокойной ночи, джентльмены, спокойной ночи.

Спустя пять минут пришел третий, и описал как поймал эту форель одним ранним утром на уклейку. Затем ушел и он; на смену ему явился флегматичный, важно выглядящий джентльмен средних лет и уселся у окна. Сперва все молчали; потом наконец Джордж обернулся к вновь прибывшему и сказал:

— Прошу прощения, и надеюсь вы простите нашу смелость — мы тут у вас совершенно чужие, — но мы с другом будем весьма признательны если вы расскажете как вам удалось поймать эту форель.

— А кто вам сказал, что эту форель поймал я? — последовал удивленный ответ.

Мы ответили, что никто, но мы как-то инстинктивно чувствуем, что это сделал именно он.

— Вот уж поразительно, совершенно поразительно! — рассмеялся флегматичный незнакомец. — Ведь да, ведь так, вы правы! Ее поймал я. Надо же — как вы так угадали? Нет, нет, это совершенно поразительно, поразительно!

И он продолжил и рассказал как потратил полчаса чтобы ее вытащить, и как при этом у него сломалось удилище. Он сообщил, что когда пришел домой, тщательно ее взвесил, и она потянула на тридцать четыре фунта.

Потом ушел он, в свою очередь, а к нам заглянул хозяин. Мы сообщили ему весь набор версий про эту форель; он пришел в страшный восторг, и мы от души хохотали.

— Выходит — Джим Бейтс, и Джо Маггл, и мистер Джонс, и старина Билли Мандерс — все рассказывали, что поймали ее они? Ха-ха-ха! Да-а, здорово! — восклицал честный старик, от души веселясь. — Ну да, и типа отдали мне, чтобы я ее тут повесил, здесь у себя, а поймали ее они? Ха-ха-ха!

И тогда он рассказал подлинную историю этой форели. Оказывается он поймал ее сам, много лет назад, когда был совсем мальчишкой. Для этого не потребовалось никакого мастерства или искусства; ему всего лишь повезло, просто так, как всегда везет мальчугану который сачкует с урока, чтобы в солнечный день поудить на веревочку привязанную к пруту.

Он сказал, что, когда притащил домой этакую форелину, его даже не стали пороть, и даже сам учитель признал, что она стоит тройного правила арифметики со всеми упражнениями вместе взятыми.

Тут его позвали из комнаты, а мы с Джорджем снова уставились на рыбищу.

Это была воистину изумительная форель. Чем больше мы на нее смотрели, тем больше восхищались.

Она привела Джорджа в такой трепет, что он взобрался на спинку кресла, откуда ее было лучше видно.

Кресло шатнулось; Джордж, чтобы удержаться, в смятении схватился за шкафчик, шкафчик с грохотом полетел вниз, а сверху грохнулись Джордж и кресло.

— Рыбу не угробил?! — вскричал я в страхе, бросаясь к нему.

— Надеюсь, — ответил Джордж, осторожно поднимаясь на ноги и осматриваясь.

Но рыбу он угробил. Форель разлетелась вдребезги на тысячу кусков. (Я сказал — тысячу, но их, может быть, было только девятьсот; я не считал.)

Нам показалось странным и непонятным — как чучело форели могло рассыпаться на такие маленькие кусочки.

Это действительно было бы странно и непонятно, если бы это было чучело. Но это было не чучело.

Форель была гипсовая.


Глава XVIII


Шлюзы. — Мы с Джорджем фотографируемся. — Уоллингфорд. — Дорчестер. — Эбингдон. — Семейственный человек. — Хорошее место чтобы утонуть. — Трудный участок реки. — Развращающее влияние речного воздуха.


Рано утром мы покинули Стритли, прошли на веслах до Калэма, стали в затоне, и, натянув тент, легли спать.

Река между Стритли и Уоллингфордом выдающегося интереса не представляет. За Кливом у вас будет участок в шесть с половиной миль где нет ни одного шлюза. Это, пожалуй, самый длинный свободный участок реки выше Теддингтона, и данным обстоятельством пользуется Оксфордский гребной клуб для своих отборочных соревнований среди восьмерок*.

Но, как бы ни радовало такое отсутствие шлюзов человека с веслом, любителю развлечений остается об этом только жалеть.

Мне, например, шлюзы нравятся. Они приятно разнообразят скучищу гребли. Мне нравится сидеть в лодке и медленно возноситься из прохладных глубин к новым горизонтам и свежим пейзажам; или погрузиться в бездну, как бы покинув мир, а потом ждать, пока мрачные створы скрипят и полоска дневного света ширится. И вот перед вами простирается во всю гладь улыбающаяся река, и вы освобождаете свою лодчонку из недолгого плена, и вновь выбираетесь на приветливый водный простор.

Они такие живописные, эти шлюзы! Бравый старик-сторож, веселая жена, и ясноглазая дочка — как приятно перекинуться с ними парой слов!{Вернее, было приятно. Комитет по регулированию судоходства и рыбных промыслов превратил себя в агентство по найму идиотов. Большинство новых шлюзовых смотрителей, особенно на оживленных участках реки, — легковозбудимые престарелые невротики, совершенно неподходящие для этой должности.} Здесь встречаешься с другими лодками, и обмениваешься речными сплетнями. Без своих обсаженных цветами шлюзов Темза перестанет казаться страной чудес.

Разговоры о шлюзах напоминают мне о катастрофе, в которую чуть не угодили мы с Джорджем однажды летним утром около Хэмптон-Корта.

День был чудесный, шлюз был забит, и, как водится на реке, пока мы стояли, а вода поднималась, некий хваткий фотограф нас фотографировал. Я не сразу сообразил в чем дело, и поэтому был весьма удивлен когда заметил как Джордж лихорадочно поправляет брюки, ерошит волосы, залихватски сдвигает шапочку на самый затылок, и затем, изобразив благодушие тронутое печалью, в грациозной позе присаживается и пытается спрятать ноги.

Сначала я подумал, что он заметил какую-нибудь знакомую девушку; я стал оглядываться чтобы выяснить кого именно. Тут я увидел, что все вокруг словно одеревенели. Все застыли в таких затейливых и прихотливых позах какие я видел только на японском веере. Девушки улыбались. О, как они были милы! А молодые люди хмурились, и лица их выражали величие и суровость.

Тут наконец истина постигла меня, и я испугался, что не успею. Наша лодка была впереди всех, и я рассудил, что с моей стороны испортить фотографу снимок будет невежливо.

Я быстро повернулся лицом и занял позицию на носу, опершись на багор с небрежным изяществом, — приняв аттитюд который сообщил бы какой я сильный и ловкий. Я поправил прическу, выпустил на лоб прядь, и придал лицу выражение ласковой грусти с легким оттенком цинизма (который, как говорят, мне идет).

Пока мы стояли так в ожидании решительного момента, сзади раздался голос:

— Эй! Посмотрите на нос!

Я не мог оглянуться и выяснить что случилось, и на чей это нос следовало посмотреть. Я бросил взгляд на нос Джорджа. Нос как нос (во всяком случае, исправлять там было нечего). Тогда я покосился на свой, но и там все было вроде как надо.

— Посмотрите на нос, осел вы этакий! — крикнул тот же голос, громче.

Затем другой подхватил:

— Вытаскивайте скорее свой нос, эй, там! Вы, двое с собакой!

Ни Джордж, ни я оглянуться не решались. Фотограф уже взялся за крышечку, и снимок мог быть сделан в любую секунду. Это нам орут? И что там такое у нас с носами? Почему их надо вытаскивать?

Но тут завопил уже весь шлюз, и зычный глас откуда-то сзади воззвал:

— Да гляньте же на свою лодку, сэр! Эй, вы, в черной и красной кепках! Быстрей, а то на снимке получатся ваши трупы!

Тогда мы оглянулись и увидели, что нос нашей лодки застрял между брусьями стенки, а вода прибывает, и лодка кренится. Еще секунда — и мы опрокинемся. С быстротой молнии мы схватились за весла; мощный удар в борт шлюза освободил лодку, а мы полетели вверх тормашками.

На этой фотографии мы с Джорджем получились плохо. Как и следовало ожидать — это была судьба, — фотограф пустил в ход свою бесовскую машину как раз в тот момент когда мы лежали на спинах, болтая ногами как сумасшедшие, а на наших физиономиях было написано «Где мы?» и «Что случилось?»

Главным композиционным элементом на фотографии оказались, без сомнения, наши четыре ноги. Больше почти ничего не было видно. Они заняли передний план целиком. За ними можно было углядеть прочие лодки и фрагменты окружающего пейзажа; все остальное, однако, в сравнении с нашими ногами имело настолько безнадежно несущественный и жалкий вид, что пассажиры других лодок просто устыдились собственного ничтожества и карточки заказывать не стали.

Владелец одного парового баркаса, заказавший шесть штук, отменил заказ как только увидел негатив. Он сказал, что возьмет карточки если ему покажут где его паровой баркас. Но никто показать не смог — баркас находился где-то за правой ногой Джорджа.

С этой фотографией вышло вообще много неприятностей. Фотограф считал, что мы должны были взять по дюжине штук каждый, поскольку заняли девять десятых площади снимка. Но мы отказались. Мы сказали, что не прочь фотографироваться в полный рост, но предпочитаем делать это в корректной ориентации.

Уоллингфорд, который на шесть миль выше Стритли, — город очень древний; он являлся активным центром по производству английской истории. Во времена бриттов это был примитивный, вылепленный из грязи поселок; бритты обретались здесь до тех пор пока римские легионы не прогнали их и не заменили глинобитные стены мощными укреплениями, следы которых Время не сумело уничтожить до наших дней — так хорошо каменщики древнего мира умели строить.

Но Время, пусть и споткнулось о римские стены, вскоре обратило в прах самих римлян, и после них дикари-саксы дрались здесь с гигантами-данами, пока не пришли норманны.

Город, укрепленный и обнесенный стенами, простоял до самой Парламентской войны, когда Фэйрфакс подверг его долгой и жестокой осаде*. Уоллингфорд наконец пал, и стены его были разрушены до основания.

От Уоллингфорда к Дорчестеру окрестность реки становится гористее, разнообразнее, и живописнее. Дорчестер стоит в полумиле от берега. Если лодка у вас небольшая, к городку можно подобраться на веслах по Тему, но лучше все же причалить у Дэйского шлюза и пройтись пешком по лугам. Дорчестер — обворожительно мирный старинный городок, уютно дремлющий в безмятежности и покое.

Дорчестер, как и Уоллингфорд, был городом уже в древности; он назывался тогда Кайр Дорен, «город на воде». Позднее римляне поставили здесь огромный лагерь; окружавшие его укрепления видны сегодня невысокими сглаженными холмами.

В саксонские дни Дорчестер был столицей Уэссекса. Город этот очень древний, и когда-то был велик и мощен. Теперь он стоит себе в стороне от шумного света, тихонько дремлет и видит сны.

Вокруг Клифтон-Хэмпдена — деревушка просто прелестная, старомодная, покойная, вся в изящном цвету — речной пейзаж роскошен и великолепен. Если вам придется заночевать в Клифтоне, лучше всего остановиться в «Ячменной скирде». Это, я бы сказал, самая чудна#я, самая старинная гостиница на реке — однозначно. Она стоит справа от моста, довольно далеко от деревни. Маленькие фронтончики, соломенная крыша, решетчатые окна превращают ее в полноценную иллюстрацию к сборнику сказок, а внутри там и вообще как «в некотором царстве, в некотором государстве».

Героине современного романа, однако, останавливаться в этой гостинице не стоит. Героиня современного романа, как правило, «царственно высока» и постоянно «выпрямляется в полный рост». В «Ячменной скирде» она бы каждый раз билась головой в потолок.

Для пьяного эта гостиница — место также неподходящее. Слишком здесь много сюрпризов в виде всяких нежданных ступенечек — то вниз в одну комнату, то вверх в другую. Что подняться в спальню, что, поднявшись, отыскать постель — ни одно из таких предприятий ему не осуществить никогда.

Наутро мы встали рано, потому что хотели попасть в Оксфорд к полудню. Просто удивительно — как рано встаешь когда ночуешь на открытом воздухе. Как-то не особо хочется полежать «еще пять минут», когда лежишь завернувшись в плед на дне лодки, с саквояжем вместо подушки, — как обычно хочется на перине. Мы покончили с завтраком и прошли Клифтонский шлюз уже к половине девятого.

От Клифтона до Калэма берега тянутся плоские, нудные, неинтересные, но когда вы проходите Калэмский шлюз — самый холодный и глубокий шлюз на реке — пейзаж оживляется.

В Эбингдоне река подходит прямо к улицам. Эбингдон — типичный провинциальный городок; спокойный, в высшей степени респектабельный, чистенький, и отчаянно скучный. Он гордится своей древностью, но сможет ли в этом плане сравниться с Уоллингфордом и Дорчестером — вряд ли. Когда-то здесь стояло знаменитое аббатство, и теперь в том что осталось от его благословленных стен варят горькое.

В эбингдонской церкви св. Николая стоит памятник Джону Блэкуоллу и его жене Джейн, которые оба, после долгой и счастливой супружеской жизни, скончались в один и тот же день, 21 августа 1625-го года. А в церкви св. Елены есть запись о мистере У. Ли, умершем в 1637-м году, который «имел в жизни своей от чресл своих потомства двести без трех». Если попробовать подсчитать, то получится, что семейство мистера Ли насчитывало сто девяносто семь человек. Мистер У. Ли (пять раз избиравшийся мэром Эбингдона) был, без сомнения, благодетелем своего поколения; но я надеюсь, что в наш перенаселенный девятнадцатый век таких осталось немного.

Между Эбингдоном и Ньюнэм-Кортни Темза очаровательна. В Ньюнэм-парке побывать весьма стоит. Он открыт по вторникам и четвергам. Во дворце собрана богатая коллекция картин и редкостей, а сам парк очень красив.

Бьеф под Сэнфордской перемычкой, сразу под шлюзом, — очень подходящее место для того чтобы утопиться. Подводное течение здесь просто страшное; стоит вам туда угодить — и дело в шляпе. Здесь установлен обелиск, отмечающий место где уже утонули двое купальщиков. Ступеньки этого обелиска обычно служат трамплином для молодых людей стремящихся проверить как здесь на самом деле опасно.

Иффлийский шлюз с мельницей, в миле от Оксфорда*, — излюбленный сюжет среди братьев по кисти приверженных речной сцене. Реальный объект, однако, после картин вызывает значительное разочарование. Вообще, я заметил, в этом мире мало что как-то соответствует своему изображению на картинке.

Иффлийский шлюз мы прошли около половины первого, и затем, приведя лодку в порядок и приготовив все к высадке, двинулись на приступ последней мили. Участок реки между Иффли и Оксфордом — самый трудный из мне известных. Чтобы в нем разобраться, на нем нужно родиться. Я бывал здесь неоднократно, но освоиться так и не смог. Человек способный пройти прямым курсом от Иффли до Оксфорда сумеет, вероятно, ужиться под одной крышей с женой, тещей, старшей сестрой, и старой семейной служанкой его младенческих лет.

Сначала течение тащит вас к правому берегу, затем к левому, затем выносит на середину, три раза разворачивает, снова уносит вверх, и без вариантов заканчивает попыткой расплющить о дебаркадер со студентами.

Как следствие этого, разумеется, на протяжении данной мили мы то и дело становились поперек дороги другим лодкам, а они — нам; а как следствие этого, разумеется, в ход было пущено внушительное количество ненормативной лексики.

Не знаю почему оно так, но на реке все становятся просто до крайности раздражительны. Пустяковые казусы, которые на суше проходят почти незаметно, доводят вас практически до исступления если случаются на воде. Когда Джордж с Гаррисом корчат из себя ослов на суше, я снисходительно улыбаюсь; когда они идиотничают на реке, я употребляю ругательства от которых кровь стынет в жилах. Если наперерез моей лодке лезет другая, мне хочется схватить весло и поубивать там всех.

Тишайшие, кротчайшие на берегу люди попав в лодку становятся буйными и кровожадными. Однажды я совершал небольшое плавание с молодой леди. Это была девушка славнейшего и милейшего нрава, сама по себе, но слушать как она выражается на реке было просто страшно.

— Чтоб ты сдох! — вопила она когда какой-нибудь злополучный гребец попадался ей на пути. — Надо смотреть куда прешься!

А если парус не становился как следует, она с возмущением объявляла: — Нет, вот ведь гаденыш! И хватала его, и дергала просто зверски.

И тем не менее, как я уже говорил, на берегу она была вполне мила и добросердечна.

Речной воздух оказывает развращающее влияние на характер; и это, я полагаю, причина по которой даже грузчики с барж иной раз нагрубят друг другу, допустив выражения о которых, не сомневаюсь, в спокойную минуту жалеют.


Глава XIX


Оксфорд. — Рай в представлении Монморанси. — Лодка которая берется напрокат в верховьях Темзы; ее прелести и преимущества. — «Гордость Темзы». — Погода меняется. — Река в разных аспектах. — Нерадостный вечер. — Тоска по недостижимому. — Ободрительная беседа. — Джордж играет на банджо. — Траурная мелодия. — Еще один мокрый день. — Бегство. — Скромный ужин и тост.


В Оксфорде мы провели два очень приятных дня. В Оксфорде навалом собак. В первый день Монморанси дрался одиннадцать раз, во второй — четырнадцать, и определенно считал, что попал в рай.

Среди людей по природе своей слишком хилых (или слишком ленивых, с кем как) чтобы наслаждаться греблей против течения, распространен обычай нанимать в Оксфорде лодку и спускаться на веслах. Для энергичных, однако, путешествие вверх по течению однозначно более предпочтительно. Все время идти по течению не полезно. Гораздо больше удовлетворения — бороться с ним, напрягая спину, и наперекор прокладывать дорогу вперед. Во всяком случае, так мне кажется когда Гаррис с Джорджем гребут, а я сижу на руле.

Тем же кто все-таки предполагает стартовать в Оксфорде я рекомендую запастись собственной лодкой (если, конечно, не получится запастись чужой без риска попасться). Лодки которые дают напрокат за Марло, в общем, очень хорошие лодки. Они почти не текут, и если с ними обращаться бережно, разваливаются на куски или тонут нечасто. В них есть куда сесть, и есть все необходимое — или почти все необходимое — чтобы грести и править.

Но они не эффектны. Лодка которая берется напрокат за Марло — не такая лодка в какой можно рисоваться и почитать себя тузом. Лодка которая берется напрокат в верховьях Темзы очень скоро кладет конец всяким подобного рода глупостям со стороны своих пассажиров. Это ее главное — и, пожалуй, единственное — достоинство.

Человек в лодке которая берется напрокат в верховьях Темзы скромен и склонен к уединению. Он предпочитает держаться в тени, под деревьями, и путешествует большей частью либо рано утром, либо поздно вечером, когда зрителей на реке немного.

Когда человек в лодке которая берется напрокат в верховьях Темзы видит знакомого, он вылезает на берег и прячется за деревом.

Однажды летом я был в компании которая взяла напрокат лодку в верховьях Темзы на несколько дней. Никто из нас до тех пор не видел лодки которая берется напрокат в верховьях Темзы, и когда мы ее увидели, то не поняли что это такое.

Мы заказали по почте четырехвесельный скиф. Когда с чемоданами мы спустились на пристань и назвали себя, лодочник воскликнул:

— Как же, как же! Это вы заказали четырехвесельный скиф. Все в порядке. Джим, тащи сюда «Гордость Темзы».

Мальчик ушел и через пять минут возвратился, с трудом волоча за собой фрагмент ископаемой древесины, по всей видимости откопанный совсем недавно, причем откопанный неосторожно, с нанесением в процессе раскопок неоправданных повреждений.

Лично я при первом взгляде на данный предмет предположил, что это какой-то реликт эпохи Древнего Рима. Реликт чего именно — я не понял; возможно гроба.

Верховья Темзы изобилуют римскими древностями, и мое предположение показалось мне весьма вероятным. Однако один из нас, серьезный юноша, смысливший кое-что в геологии, мою древнеримскую теорию осмеял. Он сказал, что даже наиболее посредственному интеллекту (категория, к которой он, к его сожалению, мой собственный откровенно причислить не может) совершенно ясно, что предмет обнаруженный мальчиком является окаменелым скелетом кита. И он указал нам на ряд признаков свидетельствовавших о том, что ископаемое должно принадлежать к доледниковому периоду.

Чтобы урегулировать спор, мы обратились к мальчику. Мы сказали чтобы он не робел и сообщил правду как есть. Было ли это окаменелым скелетом кита пребиблейских времен — или гробом периода раннего Рима?

Мальчик сказал, что это была «Гордость Темзы».

Подобный ответ со стороны мальчика мы поначалу нашли весьма остроумным, и за такую тонкую сообразительность кто-то даже выдал ему два пенса. Но когда он уперся, и шутка, как нам показалось, стала переходить границы, мы разозлились.

— Ладно, юноша! — оборвал его наш капитан. — Хватит нам тут болтать. Тащи это корыто обратно к мамаше, а сюда давай лодку.

Тогда вышел сам шлюпочник и заверил нас, своим словом специалиста, что данный предмет на самом деле является лодкой; больше того, это и есть тот самый «четырехвесельный скиф», выбранный для нашего сплава по Темзе.

Мы разворчались. Мы считали, что он мог бы, по крайней мере, ее побелить или просмолить — в общем, сделать хоть что-нибудь, чтобы она отличалась от обломка кораблекрушения хоть как-нибудь. Но он не находил в ней никаких изъянов.

На наши замечания он даже обиделся. Он сказал, что выбрал для нас лучшую лодку из всего своего фонда, и что мы еще должны сказать спасибо. Он сказал, что «Гордость Темзы», какая она тут стоит (или, скорее сказать, держится), прослужила верой и правдой сорок лет только на его памяти; никто никогда на нее не жаловался, и он вообще не поймет с чего нам теперь вздумалось.

Мы больше не спорили.

Мы связали части этой как бы сказать лодки веревочками, раздобыли немного обоев, налепили на самые обтрепанные места, сотворили молитву, и ступили на борт.

За шестидневный прокат останца с нас содрали тридцать пять шиллингов. На любой распродаже плавника мы приобрели бы такой предмет, со всеми потрохами, за четыре шиллинга и шесть пенсов.

На третий день погода испортилась (простите, я говорю уже о теперешнем путешествии), и из Оксфорда в обратный путь мы вышли под самым дождем, мелким и нудным.

Река — когда солнце блестит в танцующих волнах, красит золотом серо-зеленые стволы буков, сверкает во тьме прохладных лесных троп, прогоняет с мелководья тени, бросается с мельничных колес алмазами, шлет поцелуи кувшинкам, резвится в пенистых запрудах, серебрит мшистые мосты и стены, ласкает всякий крохотный городишко, озаряет каждую лужайку и тропку, прячется в тростниках, смеется и подглядывает из бухточек, блистает радостно на парусах, наполняет воздух нежностью и сиянием — это волшебный золотой поток. Но река — холодная и безрадостная, когда нескончаемые капли дождя падают на сонные темные воды, как будто где-то в мрачном покое плачет женщина, а леса, угрюмые и молчаливые, стоят в мглистых саванах по берегам, как призраки с укоризненным взором, как фантомы порочных деяний, как тени забытых друзей — это одержимые духами воды в стране пустых сожалений.

Солнечный свет — горячая кровь Природы. Какими тусклыми, какими безжизненными глазами взирает на нас мать-Земля — когда солнечный свет покидает ее. Тогда нам тоскливо с нею; она как будто не узнает нас и не любит нас. Она подобна вдове потерявшей любимого мужа — дети трогают ее за руки, заглядывают в глаза, но она даже не улыбнется им.

Целый день мы гребли под дождем — тоска просто ужасная. Сначала мы делали вид, что нам это нравится. Мы говорили, что вот оно, разнообразие, и нам интересно познакомиться с Темзой во всех аспектах. Нельзя же рассчитывать, что солнце будет сиять все время, да нам этого и не хотелось. Мы уверяли друг друга, что природа прекрасна даже в слезах, и т.д. и т.п.

Мы с Гаррисом, первые несколько часов, были просто в восторге. Мы затянули песню о цыганской жизни — как она восхитительна, открыта грозе, солнцу, и каждому ветру! — и как цыган радуется дождю, и какая дождь ему благодать, и как он смеется над всеми кому дождь не нравится.

Джордж веселился более воздержанно, и не расставался с зонтиком.

Перед завтраком мы натянули брезент, и так плыли до самого вечера, оставив лишь узкий просвет на носу, чтобы можно было шлепать веслом и нести вахту. Таким образом мы прошли девять миль, и остановились на ночлег чуть ниже Дэйского шлюза.

Не могу сказать, если честно, что вечер мы провели славный. Дождь лил с молчаливым упорством. В лодке все отсырело и липло к рукам. Ужин не удался. Холодный пирог с телятиной, когда есть не хочется, тошнотворен. Мне хотелось отбивной и молодых сардин. Гаррис пробормотал что-то насчет палтуса под белым соусом, и отдал остатки своего пирога Монморанси (который от них отказался и, будучи таким предложением явным образом оскорблен, отошел и обособленно расположился в другом конце лодки).

Джордж потребовал прекратить разговоры о подобных вещах — во всяком случае, до тех пор пока он не покончит с холодной отварной говядиной без горчицы.

После ужина мы сыграли в «Наполеон»*. Играли часа полтора, в результате чего Джордж выиграл четыре пенса (Джорджу всегда везет в картах), а мы с Гаррисом проиграли ровно по два.

Тогда мы решили прекратить азартные игры. Как сказал Гаррис, они порождают нездоровые чувства — если переувлечься. Джордж предложил продолжить, чтобы мы смогли отыграться, но мы с Гаррисом в дальнейший поединок с Судьбой решили не лезть.

После этого мы приготовили пунша, уселись и завели беседу. Джордж рассказал об одном знакомом, который два года назад поднимался вверх по реке, ночевал в сырой лодке (точно в такую погоду), и схватил ревматизм. Спасти его не удалось никак; через десять суток он умер в страшных мучениях. Джордж сказал, что знакомый был совсем молод и как раз собирался жениться. По словам Джорджа, это был один из наиболее скорбных случаев ему известных.

Это навеяло Гаррису воспоминания о приятеле, который служил в волонтерах, и, будучи в Олдершоте*, провел в палатке сырую ночь («точно в такую погоду», отметил Гаррис); утром он проснулся калекой на всю жизнь. Гаррис сказал, что, когда мы вернемся в город, он познакомит нас с этим приятелем; у нас обольются кровью сердца когда мы увидим его.

Естественным образом завязалась увлекательная беседа о радикулитах, лихорадках, простудах, пневмониях, бронхитах. Гаррис отметил какая возникнет проблема если кто-то из нас посреди ночи серьезным образом заболеет — учитывая как далеко мы от доктора. Заканчивать беседу на такой невеселой ноте нам не хотелось, и я, недолго думая, предложил Джорджу вытащить банджо и исполнить нам, что ли, комические куплеты.

Должен сказать — Джордж не заставил себя упрашивать. Он не стал лепетать вздор вроде того, что «забыл ноты дома» и так далее. Он немедленно выудил инструмент и заиграл «Волшебные черные очи»*.

Я всегда считал «Волшебные черные очи» вещью довольно банальной — до этого самого вечера. Богатые залежи скорби обнаруженные в ней Джорджем привели меня в совершенное изумление.

По мере того как траурная мелодия развивалась, нас с Гаррисом одолевало желание броситься друг другу в объятия и зарыдать. Огромным усилием воли мы подавили подступающие к глазам слезы, и внимали страстному, душераздирающему напеву в молчании.

Когда подошел припев, мы даже сделали отчаянную попытку развеселиться. Снова наполнив стаканы, мы затянули хором; Гаррис, дрожащим от волнения голосом, запевал, а мы с Джорджем за ним:


Волшебные черные очи,

Я вами сражен наповал!

За что вы меня погубили,

За что я так долго...


Тут мы не выдержали. Непередаваемый пафос, с которым Джордж проаккомпанировал «За что я так долго», в нашем теперешнем состоянии мы перенести не смогли. Гаррис рыдал как ребенок, а собака так выла, что я испугался как бы дело не кончилось разрывом сердца или голосовых связок.

Джордж захотел продолжить и исполнить еще куплет. Он считал, что когда получше овладеет мелодией, и сможет вложить в исполнение больше, так сказать, «энергии» — она зазвучит не так грустно. Большинство, однако, оказалось настроено против эксперимента.

Делать было больше нечего, и мы отправились спать — то есть разделись и начали ворочаться на дне лодки. Часа через три-четыре нам удалось забыться тревожным сном, а в пять утра мы уже поднялись и позавтракали.

Второй день как две капли воды был похож на первый. Дождь лил и лил не переставая, и мы, закутавшись в макинтоши, сидели под брезентом и медленно дрейфовали.

Кто-то из нас — точно не помню, вроде даже как я — предпринял, по мере того как продолжалось утро, несколько слабодушных попыток выжать соки из давешней цыганской чепухи (мы, мол, дети Природы, у которой нет плохой погоды, и т.д. и т.п.). Но это не встретило одобрения целиком и полностью. Строчка:


Льет дождь — ну что ж, и пусть!


с такой мучительной очевидностью выражала наши чувства, что оглашать ее было необязательно.

В одном мы были единодушны — будь что будет, но мы будем стоять до последнего. Мы отправились наслаждаться двухнедельным плаванием по реке, и наслаждаться двухнедельным плаванием по реке, это значит, мы будем. И пусть при этом погибнем! Конечно для наших друзей и родственников новость эта будет печальная, но ничего не поделаешь. Мы понимали, что отступить перед погодой в климате подобном нашему — значит создать самый губительный прецедент.

— Осталось только два дня, — сказал Гаррис, — а мы молоды и сильны. В конце концов, мы, может быть, это переживем.

Около четырех мы приступили к обсуждению планов на вечер. Мы как раз прошли Горинг, и решили догрести до Пенгборна, чтобы остановиться там на ночь.

— Еще вечерок на славу, — пробурчал Джордж.

Мы сидели и размышляли о перспективах. В Пенгборне будем часов в пять. С обедом управимся, скажем, к половине седьмого. Наши шансы затем — шататься под проливным дождем по деревне пока не придет время спать, или, устроившись в полутемном баре, изучать календарь.

— В «Альгамбре» и то было бы веселее*, — сказал Гаррис, отважившись на секунду высунуть голову и обозревая небо.

— А потом мы бы поужинали у ***{Замечательный ресторанчик на отшибе неподалеку от ***, где можно заказать легкий ужин или обед по-французски, несравненный по изысканности и дешевизне, с бутылкой превосходного «Бюно» за три с половиной шиллинга. Только я не такой идиот чтобы его рекламировать.}, — добавил я машинально.

— Да, я почти жалею, что мы решили не бросать лодку, — ответил Гаррис, после чего воцарилось молчание.

— Если бы мы не решили обречь себя на верную смерть в этом гнусном старом гробу, — заметил Джордж, окинув лодку взглядом исполненным глубокой ненависти, — то стоит заметить, что в начале шестого, я помню, из Пенгборна отходит поезд. Успели бы в Лондон как раз вовремя чтобы перекусить, а потом отправиться в заведение о котором ты говоришь.

Никто не ответил. Мы поглядели друг на друга, и, казалось, каждый прочел на лице остальных свои собственные низкие грешные мысли. Не говоря ни слова, мы вытащили и проверили кожаный саквояж. Оглядели реку вверх и вниз по течению. Кругом — ни души!

Двадцать минут спустя можно было увидеть как трое мужчин, сопровождаемые сконфуженным псом, крадучись пробираются от лодочной станции у гостинцы «Лебедь» в направлении станции железнодорожной. Одежда их не отличалась ни элегантностью, ни экстравагантностью: черные кожаные башмаки — грязные; фланелевые лодочные костюмы — чрезвычайно грязные; коричневые фетровые шляпы — совершенно измятые; плащи — насквозь промокшие; зонтики.

Лодочника в Пенгборне мы обманули; у нас не хватило нервов сознаться, что мы бежим от дождя. Лодку с всем содержимым мы оставили на его попечение, и велели приготовить к девяти утра. Если же, сказали мы, случится что-либо непредвиденное, отчего мы не сможем вернуться, мы сообщим ему почтой.

Мы прибыли на Паддингтонский вокзал в семь часов, и помчались в тот ресторан о котором я говорил. Там мы разделили легкую трапезу, оставили Монморанси, вместе с указаниями насчет ужина, который следовало приготовить к половине одиннадцатого, и продолжили путь в направлении Лестер-сквер.

В «Альгамбре» мы возбудили большое внимание. Когда мы подошли к кассе, нас невежливо перенаправили на Касл-стрит за угол, сообщив, что опаздываем на полчаса.

Мы все-таки убедили кассира, с некоторым трудом, что вовсе не «всемирно известные акробаты с Гималайских гор»; он принял деньги и позволил войти.

Внутри нас ждал еще больший успех. Наши бронзовые физиономии и живописный костюм привлекали восхищенные взоры повсюду; мы были в центре внимания всех и каждого.

Это был великий момент для всех нас.

После первого балетного номера мы удалились и направились в ресторан, где нас уже ожидал ужин.

Должен признаться ужин доставил мне удовольствие. Целых десять дней мы пробавлялись, в общем-то, только холодным мясом, кексами, и хлебом с вареньем. Диета простая и питательная, но совершенно неувлекательная. Поэтому аромат бургундского, запах французских соусов, длинные ломти хлеба и сияющие салфетки постучались в дверь наших душ как самые долгожданные гости.

Мы усердно трудились в полном молчании, выпрямившись и крепко ухватив ножи с вилками; но вот наступила минута когда мы откинулись и задвигали челюстями медленно и лениво. Вытянув под столом ноги, не заметив как салфетки попадали на пол, окинув критическим взглядом закопченный потолок, которого до этого не замечали, мы отставили бокалы и преисполнились доброты, глубокомыслия, и всепрощения.

Тогда Гаррис, который сидел у окна, отдернул штору и посмотрел на улицу.

Мостовая мрачно мерцала в сырости, тусклые фонари мигали при каждом порыве ветра, струи дождя хлестали по лужам и устремлялись по желобам в бегущие водой канавы. Прохожие, немногочисленные и насквозь промокшие, сгорбившись под зонтиками, с которых лила вода, торопились прочь; женщины высоко подбирали юбки.

— Что ж, — молвил Гаррис, протягивая руку к бокалу, — путешествие вышло на славу, и я от души благодарен старушке Темзе. Но я думаю мы правильно сделали, что вовремя смотали удочки. Итак, за Троих, благополучно выбравшихся из лодки!

И Монморанси, стоя на задних лапах перед окном и глядя во тьму, тявкнул в знак решительной солидарности с тостом.


ДЖОРДЖ, УИЛЬЯМ СЭМЮЭЛ ГАРРИС, Я САМ, И МОНМОРАНСИ


— И что же, Бутройд, все это правда?

— Никогда, — пожурил Бутройд, — никогда не спрашивайте юмориста правда это или нет.

— Нет, но все-таки это было? — стоял на своем Кингтон.

— Не все именно так, — признал Бутройд, — не все именно тогда... И не все именно со мной.


(Из беседы Бэзила Бутройда, редактора журнала «Панч», с молодым собратом по перу Майлсом Кингтоном.)



Настоящие «Трое», слева направо: Карл Хеншель (Гаррис), Джордж Уингрэйв (Джордж), Джером К. Джером.


Джером начинает «Трех в лодке» с короткого вступления, где указывает, что «страницы этой книги представляют собой отчет о событиях имевших место в действительности», «работа автора свелась лишь к тому чтобы их оживить», «в том что касается безнадежной, неисцелимой правдивости — в этом ничего из на сегодня известного не сможет ее превзойти». Это во многом так, книга во многом соответствует реальному положению дел. Сами Джордж, Гаррис, и Монморанси на самом деле были «отнюдь не поэтические идеалы, но существа из плоти и крови». Джордж, Гаррис, Монморанси, и Джей «были» в действительности.

Было три друга — Джордж Уингрэйв, Карл Хеншель, и собственно Джей — Джером К. Джером. Они на самом деле неоднократно ходили по Темзе, и впоследствии на самом деле путешествовали по Европе на велосипеде. Даже Монморанси, которого изначально не существовало («Монморанси я извлек из глубин собственного сознания» — признавался Джером), позже материализовался. Пес, как говорят, был подарен Джерому через много лет после выхода книги, в России в Санкт-Петербурге.

С Джорджем Уингрэйвом Джером познакомился когда работал клерком в адвокатской конторе недалеко от Тоттенхем-Корт-Роуд. Джордж был мелким банковским служащим (который как раз «ходит спать в банк с десяти до четырех каждый день, кроме субботы, когда его будят и выставляют за дверь в два»). Джордж и Джером снимали комнаты в одном доме, и хозяйка предложила им для экономии поселиться в одной. Они поместились в одной комнате, прожили в ней несколько лет, и сдружились так на всю жизнь. Джордж, который оставался холостяком, в конце концов стал управляющим в банке Барклай на Стрэнде. Своих двух друзей он пережил и умер в возрасте 79 лет в марте 1941-го.

Карл Хеншель, он же Уильям Сэмюэл Гаррис, родился в Польше в городе Лодзь в марте 1864-го. Когда ему было пять, родители его переехали в Англию. Отец изобрел полутоновые клише, которые произвели переворот в иллюстрации книг и журналов. В четырнадцать лет Карл оставил школу чтобы присоединиться к процветающему делу отца. В 23 года он взял дело целиком на себя и достиг в нем выдающегося успеха (которым впоследствии заслужил некролог в «Таймс»). Карл умер в январе 1930-го, оставив жену и трех детей.

Дружбу Джерома, Уингрэйва, затем и Хеншеля сначала скреплял театр (мы знаем, что Джером в ранние годы увлекался театром и играл на сцене). Хеншель входил в число основателей «Клуба театралов», и утверждал, что был на каждой лондонской премьере с 1879-го, за несколькими исключениями.



Редкая фотография настоящих «Трех», слева направо: Ольга Хеншель, Джером, Карл Хеншель, неизвестная дама, Джордж Уингрэйв, Эффи Джером (жена Дж. К. Дж.).


Таким образом, Джордж, Гаррис, и Джей имеют реальных и неслучайных прототипов. Кое-что Джером, вполне естественно, «оживил»; на протяжении всей книги, например, читатель не сомневается, что Гаррис — изрядный любитель выпить (вспомним эпизод с лебедями у Шиплейка, или ссылку Джея на отсутствие кабачков о которых бы Гаррис не знал). Между тем Хеншель-Гаррис был единственным трезвенником из трех (возможная причина почему Хеншель став Гаррисом стал также греховодником). У некоторых историй также имеются реальные прототипы. История об утопленнице из Горинга (Глава XVI), например, основана на случае самоубийства некоей Алисии Дуглас. Это случилось в июле 1887-го, и Джером вычитал случай из местной газеты.

Что касается Темзы, она была «просто обязана» появиться в какой-нибудь книге Джерома. Как место отдыха Темза заняла ведущее положение в середине 70-х годов XIX века. Лондон разрастался не по дням, а по часам. Среднему и рабочему классу рано или поздно должны были открыться рекреационные возможности большой реки — с ее городками, деревеньками, уютными уголками (до которых можно было добраться по железной дороге купив недорогой билет). К концу 1880-х на Темзе возникает «пункт помешательства» — лодка. Джером писал о «самом последнем писке» — в 1888-м, когда вышли «Трое в лодке», на реке было зарегистрировано 8 000 лодок, на следующий год — уже 12 000. Без сомнения, книга увеличила массу любителей катания на реке и повлияла на число зарегистрированных лодок. Но трое друзей были в числе самых первых кто на этом «помешался». «Сначала, — вспоминал Джером, — река оставалась в нашем распоряжении почти полностью, и мы иногда устраивали речной поход на несколько дней, с ночевками, стоянками, все как полагается, „по книжке”».

Словом, материала у Джерома было больше чем надо — и реального опыта на реке, и вечерних историй за костром. За «Троих в лодке» он взялся уже будучи журналистом, и уже вышли его книги «На сцене и за кулисами» (1885) и «Праздные мысли праздного человека» (1886; в которой, как считается, он «состоялся» как автор юмористического очерка). Конечно такой собиратель всячины как Джером на реке без блокнота не появлялся.



«Трое в лодке», первое издание Дж. У. Эрроусмита, 1889 г.


«Праздные мысли» первый раз вышли частями, в ежемесячнике «Домашние куранты», и публиковать очередную работу Джерома взялся тот же редактор «Курантов», Ф. У. Робинсон. Сначала Джером собирался назвать книгу «Повесть о Темзе». «Я даже не собирался, сначала, писать смешной книги» — признавался он в мемуарах. Книга должна была сосредоточиться на Темзе и ее «декорациях», ландшафтных и исторических, только с небольшими смешными историями «для разрядки». «Но почему-то так не пошло. Получилось так, что „смешным для разрядки” стало все. С угрюмой решительностью я продолжал... Написал дюжину исторических кусков и втиснул их по одной на главу». Робинсон тут же выкинул почти все такие куски и заставил придумать другой заголовок. «Я написал половину, когда мне в голову пришло это название — „Трое в лодке”. Лучше ничего не было».

Первая глава вышла в августовском выпуске 1888-го, последняя в июньском 1889-го. Джером тем временем договорился с бристольским издателем Дж. У. Эрроусмитом, который купил и издал книгу поздним летом 1989-го. За двадцать лет с тех пор как книга вышла отдельным изданием, было продано более 200 000 экземпляров в Британии и более миллиона в Америке. (С американских продаж Джерому не перепало ни цента, потому что США в то время еще не присоединились к Соглашению об авторском праве.)

К настоящему времени книга переведена почти на все языки мира, включая японский, «фонографию» Питмана, иврит, африкаанс, ирландский, португальский. Наибольшей популярностью при жизни Джерома «Трое в лодке» пользовались в Германии и России. На английском языке книга была экранизирована три раза (в 1920, 1933, и 1956), по ней был поставлен мюзикл, несколько раз адаптирована для телевидения и сцены, много раз читалась по радио и записывалась на кассету, как минимум дважды ставилась «театром одного актера». Книга регулярно переиздается по сегодняшний день.



Джером у себя дома, в Мэйденхеде; на стене — его портрет авт. Де Ласло.


В предисловии к изданию 1909-го Джером признавался в собственном недоумении по поводу неуменьшающейся популярности книги: «Мне думается я писал вещи и посмешнее». Тем не менее, именно эту книгу в конце концов стали называть «едва ли не самой смешной книгой в мире». Пусть с «технической» точки зрения она постоянно вызывала и вызывает нарекания, пусть некоторые критики регулярно обвиняют ее в «изломанности сюжета», «искаженности композиции» — автор формирует образ который «западает в душу» и никогда больше оттуда «не выпадает».

Критиков-современников раздражал в первую очередь «маловикторианский» стиль книги. Джером с ранних вещей стремился избавиться от «викторианской болезни в литературе» — нагружать текст тем что не имеет непосредственного отношения к контексту. Например первый параграф книги в самой первой, журнальной публикации имел другой вид: «Был Джордж, Билл Гаррис, я (или нужно говорить „я сам”), и Монморанси. Вообще-то, нужно говорить „были”: были Джордж, Билл Гаррис, я сам и Монморанси. Странное дело, но правильная грамматика всегда кажется мне деревянной и странной; причиной тому, полагаю, было воспитание в нашей семье. В общем, были мы, и мы сидели у меня в комнате, курили, и беседовали о том как безнадежны были — безнадежны с точки зрения медицины, я имею в виду, конечно». (В наше время этот парафграф почти никому не известен.)

Популярность книги для своего времени объясняется также новизной с точки зрения идеи. Очень популярные тогда Конан Дойл, Райдер Хаггард, Радьярд Киплинг, Роберт Луис Стивенсон предлагали читателю совершенно нереальных героев и таких же нереальных злодеев. У Джерома читатель встречает самых заурядных типов, которые находят себе развлечение, так сказать, «за углом» (причем почти за тем же за которым живет сам читатель). В эпоху когда в напыщенности и высокопарности литература не испытывала недостатка, у Джерома можно было получить «глоток свежего воздуха».



Джером с собакой (предположительно той которую ему подарили в Санкт-Петербурге).


При этом он первый стал пользоваться самой обычной, «каждодневной» речью (как выразился один критик, «разговорно-клерковским английским образца 1889-го»), и делал это очень смешно. Англичанин викторианской эпохи с подобным (в литературе) еще не сталкивался. «Серьезные» критики честили Джерома на все корки. Они ненавидели этот «новый» юмор, «вульгарность» языка, «уличные» словечки и выражения. Особенно критиков раздражали «все эти ’Арри и ’Арриетты». (Этот термин, представлявший собой искаженные имена Гарри и Гарриетта, возник в среде «благородных» как презрительная референция к представителям низших классов, большинство которых в начале слова «глотали» придыхательный h «недопустимым вульгарным» образом.)

Джерома как-то раз даже обозвали «’Арри К. ’Арри». «Можно было подумать, — вспоминал он, — что Британская империя находилась в опасности... „Стандард” отзывался обо мне как об угрозе английскому алфавиту. „Морнинг Пост” приводил меня как пример грустных результатов которых следовало ожидать от „переобразованности низших слоев”... Думаю могу претендовать на то, что я, свои первые двадцать лет в литературе, был самым поносимым автором в Англии».

Тем более замечательно, что с точки зрения английской языковой культуры книга, даже вопреки привязке к конкретной социально-лингвистической ситуации, устарела совсем незначительно (чего не скажешь о большинстве ее современников). Конечно никакой перевод не в состоянии передать настроение книги во всех аспектах, все ее тонкости (тем более такой специфичной). От того же лондонца многие эти тонкости сегодня уже ускользнули. И все равно, в общем это настроение от времени не страдает, и «Троих в лодке» всегда, во всем мире, будут читать и любить.


ПРИМЕЧАНИЯ


Помнится однажды я пошел в Британский музей. Британский музей — главный историко-археологический музей Британской империи и затем Великобритании, один из крупнейших музеев мира; содержит крупнейшую в Великобритании библиотеку. Основан в 1753.

Но уже к середине списка «продромальных симптомов». Продромальные симптомы — предвестники заболевания.

Что у меня не было только одной болезни — воспаления коленной чашечки. Housemaid’s knee — препателлярный бурсит, воспаление сумки коленного сустава; специфическое заболевание возникающее от работы регулярно выполняемой на коленях (мытье полов, натирание паркета, и т.п.). Буквально значит «колено домработницы»; когда Джей возмущается отчего у него, «работника умственного труда», нет такого воспаления коленной чашечки, англичанину викторианской эпохи его удивление смешно. Возмущение Джея (я что, полный калека?) особенно забавно в контексте посещения библиотеки.

Ятрогенный же зимос терзал меня с самого детства. Ятрогенный — вызванный неосторожным действием или словом врача. Зимос — изменения в организме возникающие при некоторых инфекционных заболеваниях; в общем смысле — инфекционное заболевание.

«Рефери» не достанешь ни за какие сокровища. «Рефери» — популярная воскресная спортивная газета в Англии конца XIX в.; выходила в 1877—1928; содержала главным образом материалы о скачках.

Будто вы и капитан Кук, и сэр Фрэнсис Дрейк, и Христофор Колумб всё-в-одном. Кук Джеймс (1728—1779) — английский мореплаватель; руководил тремя экспедициями, с которыми трижды обогнул Землю; открыл в Тихом океане 11 архипелагов и 27 островов. Дрейк Фрэнсис (1540—1596) — английский мореплаватель, вице-адмирал; руководил пиратскими экспедициями в Вест-Индию; в 1577—1580 совершил второе (после Фернана Магеллана) кругосветное плавание.

Суп, рыба, entr?e, жаркое, птица, салат, сладкое, сыр, десерт. Entr?e (фр.) — закуска подаваемая перед жарким.

В продолжение следующих четырех дней он вел простую безгрешную жизнь, питаясь галетками с содовой. Смешной фрагмент, основанный на свойствах английского препозитивного определения. Речь идет о популярных галетах «Thin Captain’s Biscuits», выпускавшихся английской фирмой «Huntley & Palmers» (основана в 1822) до 1939. Бренд переводится как «тонкие капитанские галеты» (ср. устойчивое выражение «ship’s biscuit» — корабельное печенье, собственно «галета»). Джей, описывая страдания приятеля, рассказывает, что тот «вел простую безгрешную жизнь» on thin captain’s biscuits, и добавляет: «Я имею в виду, что тощие были галеты, а не капитан» («I mean that the biscuits were thin, not the captain»). С точки зрения английской грамматики «Thin Captain’s Biscuits» можно понимать и как «тощие капитанские галеты», и как «галеты тощего капитана». В 1907, например, фунтовая упаковка «Captain’s Thin» стоила 8 шиллингов и 9 пенсов; это было очень дорого, откуда ирония Джея: покупая такие галеты остается вести простую безгрешную жизнь, так как на другую еду денег не остается. (8 шиллингов 9 пенсов в 1907 соответствуют ? 83,51 в 2019, хотя корреляция цен по классам продуктов с того времени не сохраняется).

Я не знаю что это за «тютелька», но, как понимаю, «в тютельку» всегда что-нибудь попадает (что этим тютелькам весьма делает честь). Смешной фрагмент, основанный на идиоматическом выражении «to suit to a “T.”», бывшим в употреблении в конце XIX в. («T.» является сокращением от термина «tittle» — диакритический знак, надстрочная точка; термин также вышел из употребления). Выражение значит: 1) совершенно подходить, устраивать; 2) с совершенной точностью, до совершенства. Во второй части параграфа Джером обыгрывает омофонию некоторых сокращений и отдельных слов: «I don’t know what a “T.” is (except a sixpenny one, which includes bread-and-butter and cake ad lib., and is cheap at the price, if you haven’t had any dinner)» — «Я не знаю что это такое за „ти” (разве то за шесть пенсов, куда еще входит хлеб с маслом и пирожных сколько влезет, и это дешево, если вы не брали обед)». Джей принимает «T.» за «tea» (что звучит одинаково) и, таким образом, иронизирует над обыкновением использовать фразы значения которых говорящему непонятны. Это относится и к сокращению его имени, «J.» («Jerome»): Джерома будут звать «Джей», полагая, что таково его настоящее имя — «Jay» (балабол, деревенщина, простак).

Джордж ходит спать в банк с десяти до четырех каждый день, кроме субботы, когда его будят и выставляют за дверь в два. В Англии времен Джерома суббота называлась «полувыходным». Фабрики, конторы, банки закрывались в 1 или 2 часа; магазины в субботу, наоборот, работали (и работают в наше время) дольше обычного.

Он наелся сырого лука или перелил вустера на отбивную. Вустер («Worcester», разг. от «Worcester sauce», или, что более правильно, «Worcestershire sauce») — пряный соус, который до сих пор производится фирмой «Lea & Perrins» (в 2006 фирму приобрела американская компания «H. J. Heinz»).

На то чтобы слушать Эолову музыку, которую ветер Всевышнего извлекает из струн людских душ вокруг. Эол — в античной мифологии, бог ветров на плавучем острове Эолия, родине туч и туманов; родоначальник эолийцев. В огромной пещере Эол держал закованные в цепи «междоусобные ветры и громоподобные бури» (Вергилий, «Энеида» I 52—53).

Если я дам соверен... что сыр обошелся ему в восемь шиллингов и шесть пенсов за фунт. Соверен — английская золотая монета; с 1816 приравнен к фунту стерлингов. По покупательной способности соверен в 1889 равнялся 119,30 фунтам стерлингов в 2019; 8 шиллингов 6 пенсов — 50,70 фунтам стерлингов.

Видишь рано — будет долго; поздно — быстро все пройдет. «Погодная» поговорка, подразумевающая два типа дождя — которые приходят с атмосферным фронтом, и которые возникают в результате летней конвекции. Осадки приходящие с фронтом занимают большую зону, об их приближении можно судить заблаговременно по различным типам облаков — сначала высотные, затем плотные низкие, затем собственно дождевые; такие осадки длятся долго. Летние конвекционные возникают быстро, «незаметно», и заканчиваются также быстро.

С одного конца у него «с.ш.», с другого — «в.д.» (только причем здесь «в.д.»?). Смешной фрагмент, основанный на совпадении маркировки барометра и названия населенного пункта. На барометре указано «Ely» («в.д.; восточной долготы»), в то время как на юго-востоке Англии существует город с таким названием. Вдобавок Англия находится в двух полушариях, отсюда также ирония: причем здесь восточная долгота, когда Оксфорд, где в гостинице висит барометр, находится в западном.

Что когда на Грейт-Корам-стрит случилось убийство. Убийство некой Гарриет Басвелл в 1872 (за семь лет до выхода книги), оставшееся нераскрытым. Получило большой общественный резонанс; долго обсуждалось в прессе.

Они отправляются на розыски Стэнли. Стэнли, Генри-Мортон (1841—1904) — знаменитый путешественник, газетный корреспондент. В 1871 по поручению издателя нью-йоркской газеты «Нью-Йорк Джеральд» отправился в Центральную Африку разыскивать английского исследователя и путешественника доктора Ливингстона. Аллюзия на соревнования в географических открытиях между англичанами и американцами середины — конца XIX в.

Когда саксонские «кёнинги» короновались там. Буквальное значение «Кёнингестун» на староанглийском — «королевская усадьба». Здесь короновались как минимум семь саксонских королей, от Эдуарда Старшего до Этельреда Неразумного. Каменный блок у которого происходили коронации сохранился, и находится у ратуши г. Кингстон-эпон-Темз.

Как в поздние времена Елизавета. Елизавета I (1533—1603) — королева Англии, Франции (формально), и Ирландии с 1558. Известна также как «королева-девственница» (так как «из государственных соображений» не была замужем); имела прозвище Добрая Бесс. Здесь и далее — ирония в отношении слабости англичан к «историческим местам» и «историческим преданиям». Когда во 2-й половине XIX в. в Англии стал развиваться туризм, всякая придорожная гостиница и трактир рекламировались их хозяевами как место где останавливалось какое-нибудь историческое лицо.

Не заглянула, где бы не посидела, или не провела ночь. Королева, возможно, останавливалась в одной-двух гостиницах; теперь каждое окрестное заведение утверждает, что это случилось именно у них.

Как, должно быть, ненавидел Кёнингестун слабоумный бедняга король Эдви... чтобы украсть тихий час при свете луны с любимой своей Эльгивой... Затем эти скоты — Одо и Сен-Дунстан. Подразумевается известный исторический эпизод, когда король Эдви Справедливый (941—959; король с 955) завязал вражду с Дунстаном, архиепископом Кентерберийским (909—988; архиепископ с 960). В день коронации король Эдви не явился на встречу дворян. Разыскав юного короля, Дунстан обнаружил его в интимном обществе Этельгивы, девушки знатного рода. Когда Эдви отказался идти с Дунстаном на встречу, архиепископ пришел в бешенство, поволок короля силой, и потребовал чтобы тот отказался от «этой шлюхи». Затем, осознав, что рассердил короля не на шутку, поспешил укрыться в своем монастыре. Однако Эдви, подстрекаемый Этельгивой, ворвался в монастырь и разграбил его. Хотя Дунстану удалось бежать, он не возвращался в Англию до самой смерти короля 1 октября 959. Вместе с Дунстаном фигурирует Одо Суровый (ум. 958; архиепископ Кентерберийский с 941), который собственно короновал короля Эдви в начале 956.

Когда Хэмптон-Корт стал дворцом Тюдоров и Стюартов. Хэмптон-Корт — королевская резиденция с 1505 по 1760. В 1505 лорд-гофмейстер Генриха VII Джайлс Добени арендовал здание в качестве дворца для приемов; в 1760 Георг III, придя к власти, вернул резиденцию в Лондон.

Лавочник (который моего друга знал) сначала, естественно, пришел в некоторое замешательство. Во время Джерома и в начале XX в. в Англии у постоянных покупателей в лавке обычно имелся «кредит», который покрывался один или два раза в месяц, в зависимости от того как покупатель получал жалование.

Мы звали его Сэнфорд-и-Мертон. «Sanford and Merton» — детская книга (авт. Томас Дэй, 1748—1789); публиковалась с 1783 по 1789. Сэнфорд и Мертон — имена главных героев: испорченный «плохиш», сын богача Мертон, и правильный умница, сын бедного фермера Сэнфорд. В свое время считалась «одной из самых смешных книг восемнадцатого столетия»; в наши дни в Англии малоизвестна.

А мы лишь некие злаки, которых косят, кладут в печь и пекут. Ср. Матф. 6,?30 и Лук. 12,?28: «Если же траву полевую, которая сегодня есть, а завтра будет брошена в печь, Бог так одевает, кольми паче вас, маловеры».

Старинный голубой фарфор. Заводской фарфор XVIII в. с изображениями различных предметов обихода, цветов, и с орнаментом в голубых и синих тонах.

Гаррис спросил случалось ли мне бывать в Хэмптон-Кортском лабиринте. Хэмптон-Кортский лабиринт — «садовый» лабиринт на территории Хэмптон-Корта, дворцово-паркового комплекса в Лондоне. Высажен в 1690-м, изначально как небольшой грабовый сад для короля Вильгельма III. Функционирует до сих пор.

Пара тех башмаков из юфти. Изделия из юфти, «русской кожи» (Russian leather) во 2-й половине XIX в. были очень популярны и широко рекламировались. Это была единственная кожа которая пропитывалась березовым дегтем, поэтому не плесневела в шкафах и ее не портили насекомые; за эти качества ценилась на рынке очень высоко. Тех — подразумевается распространенная при Джероме реклама.

Не в счет негры из Маргейта. Маргейт — морской курорт на южном побережье Англии, в графстве Кент. Во времена Джерома пользовался большой популярностью. В Маргейте в большом количестве гастролировали чернокожие музыканты. Многие белые подражали заезжим черным труппам, в большей степени пародируя их; таких подражателей называли «nigger minstrels» («черномазые менестрели»); их имеет в виду Гаррис, в частности одежду и маски которые они надевали подражая черным музыкантам.

Когда вы приезжаете куда-нибудь в город или деревню, необходимо немедленно мчаться на кладбище и упиваться могилами, и фрагмент далее — с иронией о чрезмерном пристрастии «традиционных» англичан к семейным историям, генеалогическим древам, всем что связано с семейственностью, включая захоронения (в частности семейные склепы).

Но Окно-то поминовения вы посмотрите. Во многих церквях в Англии устроены витражи с изображениями подвигов Христа и святых; иногда такие Окна устраиваются в честь или в память благотворителей прихода; просмотр такого окна являлся «обязательным пунктом программы» осмотра достопримечательностей прихода.

Где он пусть покажет какой ущерб вы причинили его земле посидев на клочке таковой... Вот такие люди нам на реке в наше время очень нужны. Во второй половине XIX в. английская общественность боролась против законов запрещавших проезд по частной территории или временное пребывание на ней без разрешения ее владельца. Почти все территории по берегам Темзы принадлежали частным владельцам, и английским судам часто приходилось разбирать дела «о нарушении границ частного землевладения». В связи с развитием туризма количество таких дел постоянно увеличивалось.

Блестяще исполненное нервным аккомпаниатором вступление к песенке судьи из «Суда присяжных»... Гаррис начинает петь и выстреливает две первые строчки песенки адмирала из «Слюнявчика». Речь идет о популярных во время Джерома мюзиклах «Суд присяжных» («Trial By Jury», 1875) и «Слюнявчик, или на службе Ее Величества» («H.?M.?S. Pinafore», 1878), в частности о главных музыкальных номерах — «Песенке судьи» («The Judge’s Song») и «Когда я был мальчишкой» («When I Was а Lad»). Мюзиклы были написаны либреттистом Уильямом Гилбертом (1836—1911) и композитором Артуром Салливаном (1842—1900). В первом речь идет о теперь забытой судебной практике когда на человека могли подать в суд если он отзывал брачное предложение. Во втором — о дочери английского капитана, которая отвергает ухаживания военно-морского министра, потому что любит простого моряка. Оба номера — комические арии со сходным размером. Джером иронизирует не столько над тупостью Гарриса, сколько над готовностью публики потреблять «жвачку» — авторы, раз найдя верный прием, эксплуатируют его бесконечно, выдавая публике одно и то же. Строки «Песенки судьи» из «Суда присяжных»:


When I, good friends, was called to the Bar,

I’d an appetite fresh and hearty...


Гаррис путает со строками песенки адмирала из «Слюнявчика»:


When I was young I served a term

As office-boy to an attorney’s firm...


и, таким образом, исполняет следующее:


When I was young and called to the Bar...


Мы исполняли morceaux старинных немецких мастеров. Morceau (фр.) — короткое музыкальное или литературное произведение или фрагмент из него. Употребив французское слово в сноске с немецкими мастерами, Джером дополнительно иронизирует над «гламурностью» описываемой компании.

И с тех пор чувствую себя гораздо лучше... Немецкий, я должен сделать вывод, для этой цели подходит особенно. С иронической референцией о «культурном противостоянии английской и немецкой культуры», о снобистском самомнении англичан, противопоставляющих свой «национальный аристократизм» немецкой «ландскнехтщине». Ср. замечание о немецкой сосиске в Главе XIV.

От этой женщины вам не избавиться, куда бы вы ни направились. См замечание о королеве Елизавете в Глав VI.

Не тот Брэдшоу который составил путеводитель, а судья который отправил на плаху короля Карла. Речь идет о следующих Брэдшоу: о Джордже Брэдшоу (1801—1853), английском картографе и издателе первых железнодорожных расписаний в Англии; о Джоне Брэдшоу (1602—1659), участнике Английской буржуазной революции XVII в., председателе Высокого суда правосудия, в январе 1649 приговорившего Карла I к смерти (см. прим. к Главе XVI). По фамилии первого получили название железнодорожные расписания, выпускавшиеся предприятием Брэдшоу. Первое расписание, «Bradshaw’s Railway Time-Tables», вышло в 1839, а с 1841 расписания «Bradshaw’s Monthly Railway Guide» стали выпускаться ежемесячно, и стали такой же привычной вещью как, например, газета «Таймс».

В церкви Уолтона показывают железную «узду для сварливых женщин». Речь идет об «узде ведьм» («scold’s bridle») — кляпе который использовался в качестве наказания за сквернословие. Представлял собой своего рода намордник, изготовленный из железных скоб так чтобы рот можно было заткнуть железной затычкой.

Произошло сражение между Цезарем и Кассивелауном. Кассивелаун — один из вождей древних бриттов, сражавшийся против Юлия Цезаря в 54 до н.э. Во время нашествия римлян преградил путь Цезарю, укрепив северный берег Темзы валом и частоколом. Невзирая на укрепления, римским легионам удалось форсировать Темзу, при этом Кассивелаун потерпел поражение.

Которые не воображают из себя «кроше». Кроше — вязаные крючком изделия из кроше, крепких крученых ниток.

Что до следующего шлюза — Уоллингфордского. Официальное название — Чалморский шлюз (Chalmore Lock); шлюз на Темзе, построен в 1838. С начала 1870-х постепенно разрушался; зимой 1881 был серьезно поврежден льдом, в результате в 1883 разобран.

Мы прошли мост. Уоллингфордский мост (Wallingford Bridge), между Кливским и Бенсонским шлюзами; один из старейших мостов на Темзе, известен с 1141.

И вдруг во время этих раздумий я услышал благословенный напев «Он разоделся в пух и прах». “He’s Got’em Got On” — музыкальный номер из пантомимы-бурлеска «Сорок разбойников» (“The Forty Thieves”, 1878; авторы Robert Reece, William Gilbert, Francis Burnand, Henry Byron).

Голос Орфея, или кифара Аполлона. Орфей — по представлениям греков, величайший певец и музыкант; сын музы Каллиопы и бога Аполлона. Аполлон дал Орфею лиру, с помощью которой тот мог приручать диких зверей и двигать скалы и деревья — настолько чарующей была его музыка. Аполлон — один из важнейших греческих богов, покровитель искусств.

В ней содержалась компания провинциальных Арри-и-Арриет. То есть Гарри-и-Гарриет, обитателей Восточного Лондона, пресловутого диалектом кокни. Кокни — тип просторечия, на котором говорят представители низших слоев населения Лондона; в кокни начальный придыхательный «h» опускается, что является характерным и характеризующим признаком. Отсюда шутка Джерома — в сноске «провинциальных».

И мы запели «Хор солдат» из «Фауста» и все-таки успели к ужину. «Фауст» — опера Шарля Франсуа Гуно (1818—1893); написана по одноименной трагедии Гете в 1859.

Да охранят нас ангелы господни. У. Шекспир, «Гамлет» I?4.

Что столетия отделившие нас от того достопамятного июньского утра 1215-го. Здесь и далее о Великой хартии вольностей, и о событиях связанных с ее подписанием 15 июня 1215 у г. Раннимид. К подписанию Хартии привели разногласия о правах короля между Папой Иннокентием III (1161—1216; Папа с 1198), королем Джоном (Иоанн Безземельный, 1166—1216; король Англии с 1199) и баронами короля. С 1205 по 1213 король и Папа не могли договориться о том кто будет архиепископом Кентерберийским. С баронами король находился в ссоре с 1211, когда подавил Уэльский мятеж. 27 июля 1214 Джон в составе англо-фламандско-немецкой коалиции проиграл битву у Бувине, и Англия была вынуждена заключить мир с Францией на неблагоприятных условиях. Проигрыш в битве сплотил баронов, и они вынудили Джона подписать Хартию, в числе прочего дававшую возможность влиять на политику государства «в обход» короля. Например параграф 61 Хартии устанавливал комитет 25 баронов, который в любое время мог отменить авторитет короля и захватить его собственность. При этом король должен был принести комитету клятву верности; подобное было нормальной феодальной практикой вассалов в отношении своего сюзерена, но не в отношении собственно короля. Летом 1215, после отбытия баронов из Лондона, король Джон (с санкции Папы, своего сюзерена) объявил о том, что считает Хартию недействительной, так как подписал ее «под принуждением». Это привело к гражданской войне (Первой войне с баронами, 1215—1217) и спровоцировало французское вторжение под предводительством принца Луи VIII Лионского (1187—1226; король Франции с 1223), которого большинство баронов желало видеть королем вместо Джона. Хартия явилась первым документом в цепи тех которые впоследствии привели к современному конституционному праву в англоязычном мире. Четыре статьи Хартии действуют до сих пор, в связи с чем она признается старейшей частью некодифицированной британской конституции.

Молодые английские йомены. Йомены — в феодальной Англии свободные крестьяне, имевшие собственную землю.

Чудным говором иноземцев, вооруженных пиками. Французских наемников короля Джона.

Был бы здесь Ричард. Ричард I Львиное Сердце (1157—1199) — король Англии с 1199, старший брат Джона. С большей частью английской армии участвовал в Третьем крестовом походе. Покидая Англию, оставил Джона своим наместником; пользуясь отсутствием Ричарда и его армии, бароны подняли восстание против Джона.

Генрих Восьмой назначал свидания Анне Болейн... Происходило когда этот ветреный мальчишка Генрих Восьмой ухаживал за своей крошкой Анной. Генрих VIII (1491—1547) — король Англии и Ирландии с 1509; известен тем, что был женат шесть раз. Анна Болейн, маркиза Пемброук (1501—1536) — вторая жена Генриха VIII; мать принцессы Елизаветы, будущей королевы Елизаветы I (1533—1603; королева с 1558). Вторая беременность окончилась преждевременно, и раздосадованный Генрих, которому был нужен легитимный наследник мужского пола, обвинил супругу в колдовстве, кровосмешении, прелюбодеянии, государственной измене; обезглавил 19 мая 1536 и женился на Джейн Сеймур (1508—1537), придворной даме из свиты Анны Болейн.

Излагаете свою точку зрения на ирландский вопрос. Ирландский вопрос — общеупотребительная в Великобритании сноска на круг вопросов связанных с ирландским национализмом; термин восходит к началу XIX в. Ирландские националисты сражались за независимость со времен Теобальда Вулф Тона (1763—1798), который считается «отцом» ирландских республиканцев. Наибольшее напряжение в этой борьбе пришлось на Ирландскую гражданскую войну 1921, в результате которой республиканцам удалось образовать независимое государство, вначале известное как Свободное Ирландское государство, с 1937 — как собственно Ирландия (в отличие от Северной Ирландии, которая по-прежнему остается частью Соединенного Королевства).

Здесь у Эдуарда Исповедника был дворец. Эдуард III Исповедник (1003—1066; король Англии с 1042) — предпоследний англосаксонский король, последний представитель династии Уэссексов. Правление отмечено ослаблением власти короля, усилением власти лордов, дезинтеграцией англосаксонского общества, ослаблением обороноспособности государства.

И здесь же могущественный граф Годвин был, по законам своего времени, осужден и признан виновным в убийстве королевского брата. Годвин, граф Уэссекский (1001—1053; граф Уэссекский с 1019) — наиболее могущественный англосаксонский аристократ XI в., отец последнего англосаксонского короля Гарольда II Годвинсона Английского (1022—1066; король с 5 января 1066; погиб в битве при Гастингсе 14 октября 1066). История которую приводит Джером (возможно не собственно в таком виде) имела место в Уинчестере 15 апреля 1053. Смерть Альфреда Этелинга, брата короля Эдуарда III Исповедника, случилась в 1036—1037.

Накануне августовских каникул. В первый понедельник августа государственные служащие Англии получают дополнительный выходной. Под августовскими каникулами подразумеваются первое воскресенье и понедельник августа; лондонцы обычно проводят эти дни за городом.

Потому что с него спросили пять франков за бутылку «Басса». «Bass» — торговая марка английского светлого пива, с 1777 выпускаемого компанией «Bass & Co» из г. Бертон-эпон-Трент. «Басс» варился на воде которая добывалась из местных скважин и обеспечивала особенные вкусовые качества. Ко времени Джерома «Bass & Co» экспортировала «Bass» во многие страны. В наши дни «Bass» — одна из популярнейших марок пива; производится компанией «Six Continents PLC» (в разные времена называлась также «Bass, Mitchells and Butlers», «Bass Charrington», «Bass PLC»). Джером иронизирует над «твердолобым английским консерватизмом» — англичанин возмущается тому, что пиво которое он покупает дома, за привычную сумму, за границей далеко в горах почему-то оказывается дороже.

Герцог из «Лондонского журнала» всегда имеет в Мэйденхеде «местечко». «Лондонский журнал. Еженедельные материалы по литературе, науке и искусству», выходил с 1845 по 1906. Несмотря на впечатляющий заголовок, представлял «солянку» из светской хроники, мелодраматической беллетристики, кулинарных рецептов, советов по этикету, и т.п. Интересно, что, несмотря на свою иронию, Джером впоследствии сам приобрел дом в Мэйденхеде.

Как искры — чтобы возноситься ввысь. Иов V 7.

По которому наше воображение перенесется в те дни когда замок Марло был владением саксонца Эльгара, еще до того как его захапал Вильгельм и подарил королеве Матильде. До Норманнского завоевания 1066 манор Марло принадлежал англосаксонскому аристократу графу Эльгару. В 1086 Вильгельм Завоеватель конфисковал его и пожаловал королеве Матильде. Вильгельм Завоеватель (Вильгельм Норманнский, Вильгельм Ублюдок, Вильгельм I Английский; 1027—1087) — герцог Нормандии с 1035 по 1087, король Англии с 1066 по 1087. Завоевал Англию, выиграв битву при Гастингсе в 1066 и подавив последующие восстания англосаксонских аристократов серией военно-дипломатических мероприятий, впоследствии получивших название «Норманнское завоевание». Королева Матильда (графиня Мод, вторая графиня Хантигдона, 1074—1130) — последняя из числа англосаксонских аристократов не потерявших силу и влияние после Норманнского завоевания 1066.

И еще до того как оно перешло к графам Уорвикам. В 1439 манор Марло перешел к Изабелле, вдове Ричарда Бошо, графа Уорвикского; в этом же году Изабелла умерла, и Марло перешел к ее сыну и наследнику Генри, графу и впоследствии герцогу Уорвикскому. Графы Уорвикские — один из старейших английских титулов. Средневековое графское достоинство наследовалось по женской линии; таким образом, этим титулом могли обладать разные дома. Существует четыре так называемых «достоинства графов Уорвикских»: 1-е с 1088 по 1499 (в которое входил самый первый граф Уорвикский, Генри де Бомон, 1048—1123); 2-е — с 1547 по 1589; 3-е — с 1618 по 1759; 4-е — с 1759 по сегодняшний день (в которое входит последний граф Уорвикский, Гай Дэвид Гревилл, род. 1957).

И затем к искушенному в житейских делах лорду Пэджету, советнику четырех монархов подряд. В 1554 манор Марло был пожалован Уильяму Пэджету. Сэр Уильям Пэджет (лорд Пэджет де Бодесер, 1-й барон Пэджет де Бодесер, 1506—1563) — советник Генриха VIII. Сделал блестящую карьеру: в 1539 назначен секретарем Анны Клевской, четвертой жены Генриха VIII; в 1543 принят в тайный совет и назначен государственным секретарем; в 1547 назначен гофмейстером двора; в 1553 в числе 26 пэров утвердил передачу короны в пользу Джейн Грей, оппонента будущей королевы Марии I, с которой впоследствии примирился; в 1556 назначен лордом-хранителем печати; благополучно удалился на покой в 1558. Генрих VIII (1491—1547) — см. прим. к стр. 113, 114. Анна Клевская (1515—1557) — четвертая жена Генриха VIII. После развода с королем в 1540 была вынуждена покинуть двор, и жить в уединении до восшествия на престол Марии I в 1553, когда была приближена ко двору снова, и остаток жизни провела занимая при дворе почетное место. Джейн Грей (1537—1554) — правнучка Генриха VII, известная как «девятидневная королева»; правила Англией без официального утверждения с 10 по 19 июля 1553 после смерти Эдуарда VI (1537—1553). Мария I Тюдор (1516—1558) — королева Англии и королева Ирландии с 1553; известна жестокой политикой обращения Англии от протестантизма к католицизму, за что получила прозвище Кровавая Мэри.

Каменные стены которого звенели кликами тамплиеров, и в котором когда-то нашла приют Анна Клевская, а еще когда-то — королева Елизавета. Анне Клевской Бишемское аббатство подарил Генрих VIII, в составе «откупных», где она должна была поселиться после развода. В Бишемском аббатстве несколько лет провела Елизавета I, в заточении во время правления Кровавой Мэри. Елизавета I (1533—1603; королева Англии, Франции (формально) и Ирландии с 1558) — известна также как «королева-девственница» (так как «из государственных соображений» не была замужем) и Добрая Бесс. Ее сорокачетырехлетнее правление было отмечено увеличением власти и могущества Англии по всему миру, также как религиозными беспорядками по всей Англии, и называется «елизаветинской эрой» или «золотой порой Елизаветы». Тамплиеры (или храмовники) — члены церковно-рыцарского ордена, основанного в 1119.

Призрак леди Холи, которая забила своего маленького сына насмерть. У Джерома именно «Холи», хотя речь идет о леди Хоби (Элизабет Кук, 1528—1609), представительнице семьи Хоби, владевшей Бишемским аббатством с начала XVI в. Леди Хоби была подругой королевы Елизаветы I. Гордая и амбициозная, считалась одной из самых образованных дам своего времени. Прилагала максимум усилий к тому чтобы ее дети получили такое же строгое воспитание какое получила она сама и ее муж Томас. За образованием детей следила лично, греческий и латинский преподавала сама. Ее сын Уильям, который был самым неуспевающим среди родных братьев и сестер (мальчик, возможно, страдал опухолью мозга), однажды привел ее в такое бешенство, что она накинулась на него с линейкой, разбила голову в кровь, привязала к стулу и заперла в комнате, пообещав отпустить только после того как он выучит задание. Затем выбежала из дома, вскочила на коня и помчалась в лес, чтобы успокоиться. В лесу ее перехватил посыльный от королевы с приказанием срочно явиться. Она уехала в Виндзор, и так получилось, что вернулась обратно только через несколько дней. Она думала, что за Уильямом приходили и выпустили его, в то время как в доме считали, что мальчик уехал с ней, и никто не думал его искать. Остаток дней леди Хоби провела в раскаянии и несчастье; вскоре после смерти ее призрак стал часто появляться в аббатстве.

Здесь покоится Уорвик, «делатель королей». Ричард Невилл, граф Уорвикский, Уорвик Делатель Королей (1428—1471) — сын 5-го графа Солсбери; стал графом Уорвикским женившись на леди Анне де Бошо в 1449. Долгие годы — самый известный английский политический деятель после смерти Генриха V (1387—1422; король Англии с 1413). Титул графа Уорвикского принес ему большие владения по всей стране, сделав самым богатым человеком в Англии после членов королевской семьи, и соответственно одним из самых могущественных людей государства. Был ведущей фигурой в Войне Алой и Белой розы; благодаря его военным и политическим мероприятиям в 1461 был свергнут ланкастерианец Генрих VI (1421—1471; король Англии в 1422—1461 и 1470—1471, король Франции в 1422—1453), и на престол взошел йоркист Эдуард IV (1422—1483; король Англии с 1461), а в 1470 вернул себе трон опять же Генрих VI. Считалось, что пока короли сменяли друг друга, реальным правителем государства был граф Уорвик.

А также Солсбери, послуживший как следует при Пуатье. Уильям Монтегю, 2-й граф Солсбери (1328—1397) — английский дворянин, командующий войсками во время французских кампаний короля Эдуарда III (1312—1377); в битве при Пуатье командовал замыкающими частями английских войск. Битва при Пуатье (19 сентября 1356) — вторая из трех главных побед одержанных англичанами над французами в Столетней войне 1337—1453.

Как раз здесь, катаясь на лодке под бишемскими буками, Шелли, который жил в Марло... сочинил «Восстание ислама». Перси Биши Шелли (1792—1822) — английский поэт, представитель романтизма. Считается одним из лучших англоязычных лириков, хотя главные работы носят во многом утопический характер. Например в «Восстании ислама» (1817) речь идет о «бескровном» восстании, поднятом двумя героями против султана Оттоманской империи. Джером иронизирует над подобной утопичностью Шелли (и во многом романтизма как явления), упоминая бишемские буки, под которыми тот катался, сочиняя «Восстание...»

«Со времен короля Сэберта и короля Оффы». Сэберт (ум. 616) — король Эссекса в 604—616. Оффа (ум. 796) — король Мерсии в 757—796; считается самым удачливым и могущественным среди англосаксонских королей до возвышения Уэссекса в IX в.

Где однажды разбили лагерь захватчики-датчане, во время похода на Глостершир. Селение Харли, о котором упоминает Джером, находится в графстве Беркшир, одном из старейших графств Великобритании (известно с 860), история которого богата военными событиями. В данном случае речь идет о периоде антидатской кампании, предпринятой Альфредом Великим (849—899; король Уэссекса в 871—899). Здесь датчанам не удалось дойти до Глостершира, так как Альфред разбил их в битве у Рэдинга, нынешней столицы Беркшира, 4 января 871 (см. прим. к стр. 161).

Или «Орден Геенны огненной», как их называли обычно, и членом которого был пресловутый Уилкс. «Орден Геенны огненной» — известный английский клуб, проводивший нерегулярные собрания с 1746 по 1763. Основателем «ордена» был сэр Фрэнсис Дэшвуд (15-й барон Деспенсер, 1708—1781), министр финансов, имевший скандальную репутацию (в частности считался служителем дьявола). По общему мнению, в Медменхэмском аббатстве «орден» устраивал оргиастические и сатанинские сборища, для чего в 1755 сэр Фрэнсис приобрел руины аббатства. Членами «ордена» в свое время являлись такие знаменитости как Роберт Ванситарт (1728—1789; известный юрист), Уильям Хогарт (1697—1764; один из главных английских художников), Джон Уилкс (1727—1797; радикал, политик и журналист; оппозиционер короля Георга III), Джон Монтегю, 4-й граф Сэндвич (1718—1792; член тайного совета, член Королевского научного общества, первый лорд Адмиралтейства, государственный секретарь, министр почт). Даже Бенджамин Франклин (1706—1790; американский научный, общественный, политический деятель), хотя не был формально членом «ордена», охотно присутствовал на многих мероприятиях.

Монахи-цистерцианцы, аббатство которых стояло здесь в тринадцатом веке. Цистерцианцы — средневековый орден монахов-аскетов; основан в 1098. Медменхэмское аббатство было построено цистерцианцами в начале XIII в.

Несколько существ в формате Лоутер-Аркейд. Лоутер-Аркейд — во времена Джерома павильон игрушек, сувениров, декоративной бижутерии, и т.п. в Лондоне, на Стрэнде, напротив железнодорожного вокзала Чаринг-Кросс.

Издал Кромвель когда шотландцы стали спускаться с холма. Речь идет о битве у Данбара 3 сентября 1650, когда английская армия одержала победу над шотландской армией Дэвида Лесли, что дало англичанам возможность завоевать Шотландию. Джером имеет в виду момент битвы когда зажатые между холмами и атакующими англичанами шотландские кавалеристы были вынуждены отступать прямо в гущу английской пехоты, что довершило разгром шотландской армии. Сражение при Данбаре считается самой выдающейся победой Кромвеля за всю историю его многочисленных военных кампаний. Оливер Кромвель (1599—1658) — вождь Английской революции, военачальник и государственный деятель, лорд-протектор Англии, Шотландии и Ирландии в 1653—1658. Дэвид Лесли (1600—1682) — шотландский полководец, ковенантер, активный участник гражданской войны в Шотландии 1644—1646.

Дело было как раз перед Хенли. Королевская регата Хенли — ежегодная гоночная регата на Темзе у г. Хенли-он-Темз. Проводится с 1839; длится пять дней, со среды до воскресенья в первую неделю июля; длина дистанции — 1 миля 550 ярдов (2112 м); главный приз — «Grand Challenge Cup» среди гоночных восьмерок у мужчин.

«Кьюбиты», или же они из общества трезвости «Бермондси». Бермондси — район в восточном, «рабочем» Лондоне. В конце XIX — начале XX вв. английское общество было озабочено ростом алкоголизма, и во многих районах создавались общества трезвости. «Кьюбиты» — неизвестная фирма или контора.

Как сказал поэт: «Кто избегнет клеветы?» «Будь ты целомудренна как лед, чиста как снег, ты не избегнешь клеветы» (У. Шекспир, «Гамлет» III 1).

Одну сторону которой расписал член Королевской академии Лесли, другую — Ходжсон, из той же братии. Чарльз Роберт Лесли (1794—1859) — английский жанровый художник, член Королевской академии художеств с 1826. Джон Эван Ходжсон (1831—1895) — английский художник-историст и пейзажист.

Георгий, закончив работу, отдыхает за пинтой пива. Св. Георгий считается патроном (небесным покровителем) Великобритании.

В Уоргрейве жил Дэй, автор «Сэнфорда и Мертона». См. прим. к стр. 56.

В шиплейкской церкви венчался Теннисон. Альфред Теннисон, первый барон Теннисон (1809—1892) — один из самых известных и популярных английских поэтов, поэт-лауреат (придворный поэт, утвержденный монархом и традиционно обязанный откликаться памятными стихами на события в жизни королевской семьи и государства).

«Арри» и «лорд Фитцнудл» остались позади в Хенли. «Арри» — традиционное нарицательное для кокни, уроженцев Лондона из средних и низших слоев населения; «лорд Фитцнудл» — для аристократического сноба. Прозвище «Fitznoodle» состоит из старинной аристократической приставки «Fitz» и слова «noodle» (балда, дурень, олух).

Всяких прочих объедков рагу по-ирландски. Эпизод с «ирландским рагу» можно считать «черным юмором», т.к. у англичанина XVIII в. вызовет ассоциации с «Великим голодом в Ирландии» (1845—1849), когда заражение картофельных посевов на острове патогенным грибком привело к гибели трех урожаев в течение четырех лет. В результате голода, случившегося по прямым или косвенным причинам, погибло от 500 тыс. до 1,5 млн. человек; значительно увеличилась эмиграция (с 1846 по 1851 выехали 1,5 млн. чел.); в итоге за 1841—1851 население Ирландии сократилось на 30 %.

Ведь кто-то однажды попробовал немецкую сосиску. С иронией о традиционном пренебрежительно-подозрительном отношении «правильных» англичан ко всему континентальному, в частности немецкому; ср. эпизод с «немецкими комическими куплетами» в Главе VIII.

Это была, по его словам, мелодия «То Кэмпбеллы идут, ура, ура!» — хотя отец уверял, что это «Колокольчики Шотландии». «То Кэмпбеллы идут, ура, ура!» — шотландская народная песня XVII в., когда графы Аргайлы из клана Кэмпбеллов сражались с англичанами. Кэмпбеллы — один из самых больших и могущественных кланов Шотландии, настолько древний, что проследить его происхождение не удается. «Колокольчики Шотландии» — шотландская народная песня; известна миру благодаря американскому тромбонисту Артуру Прайору (1870—1942), который аранжировал ее для тромбона в 1899, через 10 лет после публикации первого издания «Троих в лодке».

Мы начали понимать как жутко детям в лесу когда они потеряются. Речь идет о старинной английской балладе, в которой рассказывается о судьбе двух маленьких сирот, брата и сестры, оставленных в темном лесу по воле злого родственника и погибших от голода.

От которого пробудились бы Семеро спящих. Джером упоминает легенду о семи молодых христианах (предположительно из г. Эфес в Ионии), которые, скрываясь от преследований римского императора Деция, спрятались в пещере, заснули и проснулись через 200 лет. Деций давал Семерым возможность отречься от веры, но они отказались, удалились в горы, спрятались в пещере и уснули. Император, убедившись, что обратить их к язычеству не удается, приказал замуровать пещеру. Некий землевладелец времен Феодосия I в поисках помещения для скота размуровал пещеру и обнаружил в ней Семерых; они проснулись и думали, что проспали обычную ночь. Один из них вернулся в Эфес, удивляясь крестам на зданиях, в то время как люди с которыми он общался удивлялись старым монетам времен Деция. Тогда был позван священник; Семеро поведали ему свою историю и вскоре умерли. Католическая церковь отмечала День Семерых Спящих (27 июля) до 1969 (день Максимиана, Малка, Мартиниана, Дионисия, Иоанна, Серапиона, и Константина); Православной церковью день отмечается 22 октября. Деций (Гай Мессий Квинт Траян Деций, 201—151) — римский император с 249; известен как превосходный военный и администратор, считался одним из «лучших императоров Рима». Феодосий I (347—395) — римский император с 379; известен тем, что возвел христианство в ранг официальной государственной религии, и тем, что после его правления Римская империя окончательно распалась на Западную и Восточную.

Я немало походил на плотах по затопленным кирпичным карьерам. Кирпичные заводы во время Джерома строились непосредственно у источников сырья; выработанные карьеры заполнялись водой.

Пару раз брал лодку на Серпентайе. Серпентайн — искусственное декоративное озеро в Гайд-парке, известном парке Лондона.

Он стоит здесь еще со смутных времен короля Этельреда... Этельред при этом молился, а Альфред сражался. Очевидно, Джером ошибается. Если речь идет о битве у Рэдинга (4 января 871), то англосаксы (Этельред и его младший брат Альфред) битву данам проиграли, потеряв много людей; при этом войском командовал Этельред. Джером, скорее всего, имеет в виду битву у Эшдауна, четыре дня спустя (8 января 871). Победа в ней также оказалась пирровой, так как англосаксы снова потеряли много людей, а данам это поражение не помешало продолжить победы на острове, и 23 апреля того же года убить Этельреда в битве у Мертона. Этельред (837—871) — король Кента и Уэссекса с 865; активно боролся с датскими захватчиками. Альфред (Альфред Великий, 849—899) — король Уэссекса с 871, единственный из англосаксонских и английских королей удостоенный эпитета «Великий».

Когда даны поставили свои корабли в бухте Кеннет и отправились из Рэдинга разорять Уэссекс. Даны — германское племя, населявшее территорию нынешних Швеции, Норвегии, и Дании. Первое упоминание о данах восходит к VI в. Речь идет об экспансии викингов VIII—XI вв., т.н. Эпохе викингов, когда жители Скандинавии (викинги) совершали набеги на сопредельные государства, устанавливали торговые отношения с государствами Ближнего Востока и Средней Азии, и расселялись на большом пространстве от Восточной Европы до Северной Америки и Гренландии.

Сматывался парламент как только в Вестминстере появлялась чума. Вестминстер — исторический район в Лондоне, часть административного округа Вестминстер. В Вестминстере расположен Вестминстерский дворец, в котором заседает парламент Великобритании.

В 1625-м туда же устремился закон, и все процессы велись тоже в Рэдинге. Здесь и далее у Джерома ряд исторических неточностей; так, например, в 1625 парламент собрался не в Рэдинге, а в Оксфорде.

Во время борьбы парламента с королем Рэдинг был осажден графом Эссексом. Противостояние английского парламента (большинство в котором составляла буржуазно-дворянская оппозиция) с королевской властью началось при Якове I, и особенно острый характер приобрело при Карле I. В 1642 между армией парламента и армией короля началась война (английские гражданские войны 1642—1651). Граф Эссекс был назначен командующим армией парламента; после захвата монархистами Рэдинга в октябре 1642 он осадил город и в феврале 1643 освободил его. Принц Вильгельм Оранский (1650—1702) — штатгальтер Нидерландов с 1689. Роберт Деверо, третий граф Эссекский (1591—1646) — участник парламентской фракции, командир парламентских войск начала английских гражданских войн; проиграл вторую битву у Лоствителя в 1644.

А четверть века спустя принц Оранский разгромил там войско короля Джеймса. Джером опять ошибается. Битва о которой он упоминает произошла во время «славной революции» в 1688, т.е. через 45 лет. Битва закончилась победой сторонников принца Вильгельма Оранского, после чего король Яков II Стюарт (1633—1701; король Англии и Шотландии с 1665 по 1688) бежал во Францию, а престол занял датский принц-протестант, ставший таким образом королем Вильгельмом III Оранским (1650—1702; король Англии и Шотландии с 1689).

В Рэдинге покоится Генрих Первый. Генрих I Боклерк (1068—1135) — младший сын Вильгельма I Завоевателя (см. прим. к стр. 125).

В том же аббатстве достославный Джон Гонт сочетался браком с леди Бланш. Джон Гонтский, первый герцог Ланкастерский (1340—1399) — сын короля Эдуарда III (1312—1377; король Англии с 1327). Был очень богат и тем самым оказывал большое влияние на корону, в частности на своего племянника Ричарда II (1367—1400; король Англии с 1377 по 1399), будучи его регентом. Речь идет о женитьбе Джона Гонта на Бланш Ланкастерской (1345—1369), что произошло в Рэдингском аббатстве 19 мая 1359.

Где Карл Первый играл в шары. Карл I Стюарт (1600—1649) — король Англии, Шотландии, Ирландии с 1625. Политикой абсолютизма и церковными реформами вызвал восстания в Шотландии и Ирландии и спровоцировал Английскую революцию. В ходе гражданских войн потерпел поражение, был предан суду парламента, и казнен 30 января 1649 в Лондоне (см. прим. к стр. 80).

Так же здорово примелькались habitu?s картинных выставок. Habitu?s (фр.) — завсегдатаям.

И данным обстоятельством пользуется Оксфордский гребной клуб для своих отборочных соревнований среди восьмерок. Гребной клуб Оксфордского университета. Отборочные соревнования — к традиционным состязаниям в академической гребле проводящимся в Хенли (см. прим. к стр. 132).

Простоял до самой Парламентской войны, когда Фэйрфакс подверг его долгой и жестокой осаде. Город, а точнее собственно Уоллингфордский замок, был одним из последних оплотов роялистов во время гражданских войн 1642—1651 Английской буржуазной революции 1640—1660. В результате этих войн был казнен Карл I (см. прим. к стр. 80), отправлен в изгнание его сын Карл II, на смену монархии пришло Английское содружество (1649—1653), затем — Протекторат (1653—1659; личное правление Оливера Кромвеля). Во время Третьей гражданской (Парламентской) войны (1649—1651) замок был укреплен, и в нем установлены тяжелые пушки. Томас Фэйрфакс, третий лорд Фэйрфакс Камеронский (1612—1671) подверг его осаде, которая длилась шестнадцать недель. Замок сдался, и в 1562 был полностью разрушен по распоряжению Оливера Кромвеля.

Иффлийский шлюз с мельницей, в миле от Оксфорда. Мельница у деревни Иффли, популярнейший «объект речного пейзажа»; известна с XII века. Уничтожена пожаром в 1908.

После ужина мы сыграли в «Наполеон». «Наполеон» (penny nap) — карточная игра. Играют от двух до шести человек. На столе ставится коробка, в которую складываются штрафы и суммы за сдачу карт, и которая называется «клад Наполеона». Этот клад в конце концов достается выигравшему. Правила игры просты и не требуют интеллектуальных усилий.

Который служил в волонтерах, и, будучи в Олдершоте. Олдершот — город к юго-западу от Лондона; в 1854 в нем был организован военный учебный лагерь.

Он немедленно выудил инструмент и заиграл «Волшебные черные очи». «Волшебные черные очи» — одна из традиционных английских салонных песен; автором считается Чарльз Кобурн (1852—1945).

В «Альгамбре» и то было бы веселее. «Альгамбра» — мюзик-холл в Лондоне, на Лестер-сквер, снесен в 1936. Здание было построено в 1854 для Королевского паноптикума, где предполагалось проведение научных демонстраций, лекций, и сеансов общественного образования. Паноптикум не оправдал коммерческих ожиданий и был упразднен; с 1858 в здании находился цирк, упраздненный по той же причине; с 1864 — собственно мюзик-холл (отсюда ирония Джерома, который замечает, что в этом месте «и то было бы веселее»). Вход для актеров находился на Касл-стрит, «за углом».

С американских продаж Джерому не перепало ни цента, потому что США в то время еще не присоединились к Соглашению об авторском праве. О Бернском соглашении о защите литературных и художественных работ от 1886 г. (Berne Convention for the Protection of Literary and Artistic Works). Перед тем как было принято Бернское соглашение, многие страны часто отказывались признавать авторские права заграничных авторов. Так, например, опубликованная в Великобритании работа английского автора могла свободно распространяться в США, без отчислений автору, и наоборот. Американских издателей такое положение дел устраивало; американских авторов, которых также «безвозмездно» печатали на континенте, наоборот не устраивало, и в 1889 г. США присоединились к Бернскому соглашению. Однако присоединение было, опять же, формальным; в США продолжал действовать американский закон, по которому любые авторские права нужно было в любом случае регистрировать в США, а регистрацию регулярно возобновлять; пока это не было сделано, произведение могло распространяться кем угодно без ограничений. (По Бернскому соглашению, в соответствии с § 5 (1), например, британский закон об авторском праве должен «автоматически» распространяться на произведения английских авторов продаваемых и на территории США.) Все требуемые изменения в свой закон об авторском праве США внесли только к 1988 г. подчинившись, таким образом, условиям Бернского соглашения полностью. (По Соглашению, авторское право на произведение регистрируется только один раз, а регистрация продолжает действовать еще 50 лет после смерти автора, на территории всех стран-участниц.)

«Фонографию» Питмана. «Фонография Питмана» — система стенографического письма, разработанная в 1837 г. сэром Исааком Питманом (1813—1897); фонетическая система использующая универсальные символы для отображения звуков речи. В свое время являлась самой распространенной системой стенографического письма среди используемых в англоязычном мире.

Например первый параграф книги в самой первой, журнальной публикации имел другой вид. There was George and Bill Harris and me — I should say I — and Montmorency. It ought to be ‘were’: there were George and Bill Harris and me — I, and Montmorency. It is very odd, but good grammar always sounds so stiff and strange to me. I suppose it is having been brought up in our family that is the cause of this.